Жизнь

Ги Мопассан



I

Бесхитростная правда Жанна уложила чемоданы и подошла к окну; дождь все не прекращался.

Ливень целую ночь стучал по стеклам и крышам. Низкое, набухшее дождем небо как будто прорвало, и оно изливалось на землю, превращая ее в месиво, распуская, точно сахар. Порывы ветра обдавали душным зноем. Журчание воды в затопленных канавах наполняло безлюдные улицы, а дома, точно губки, впитывали сырость, которая проникала внутрь и проступала на стенах, от погреба до чердака.

Жанна вчера лишь вышла из монастыря, наконец-то очутилась на воле, стремилась навстречу всем долгожданным радостям жизни, а теперь боялась, что отец не захочет ехать, пока не прояснится, и в сотый раз за это утро вглядывалась в даль.

Но тут она заметила, что забыла уложить в саквояж свой календарь. Она сняла со стены кусочек картона, разграфленный по месяцам и украшенный посредине виньеткой, где золотыми цифрами был обозначен текущий тысяча восемьсот — девятнадцатый год. Она перечеркнула карандашом четыре первых столбца и вымарала имена святых вплоть до второго мая, дня ее выхода, из монастыря.

За дверью послышался голос:

— Жаннета!

Жанна откликнулась:

— Войди, папа.

И на пороге показался ее отец.

Барон Симон-Жак Ле Пертюи де Во был аристократ прошлого столетия, человек чудаковатый и добрый. Восторженный последователь Жан-Жака Руссо, он питал любовную нежность к природе, к полям, лесам, животным.

Как дворянин по рождению, он чувствовал инстинктивную вражду к тысяча семьсот девяносто третьему году, но, как философ по характеру, а по воспитанию — либерал, он ненавидел тиранию безобидной, риторической ненавистью.

Великой его силой и великой слабостью была доброта, — та доброта, которой не хватало рук, чтобы ласкать, чтобы раздавать, обнимать, — доброта зиждителя, беспредельная, безудержная, какой-то паралич задерживающих центров, изъян воли, чуть ли не порок.

Будучи теоретиком, он задумал целый план воспитания своей дочери, желая сделать ее счастливой, доброй, прямодушной и любящей.

До двенадцати лет она жила дома, а затем, несмотря на слезы матери, ее отдали в Сакре-Кер.

Там он держал ее взаперти, в заточении, в безвестности и в неведении житейских дел. Он хотел, чтобы ему вернули ее целомудренной в семнадцать лет и чтобы сам он приобщил ее к поэзии природы, разбудил ее душу, рассеял ее неведение на лоне плодоносной земли, среди полей, хотел, чтобы она, увидев естественную любовь и безыскусные ласки животных, поняла гармоничность законов жизни.

И вот теперь она вышла из монастыря, сияющая, полная юных сил и жажды счастья, готовая ко всем радостям, ко всем чудесным случайностям, мысленно уже пережитым ею в одиночестве праздных дней и долгих ночей.

Она напоминала портреты Веронезе золотисто-белокурыми волосами, которые словно бросали отблеск на ее кожу, кожу аристократки, чуть тронутую розовой краской, затененную легким и светлым бархатистым пушком, заметным только в те мгновения, когда ее ласкал солнечный луч. Глаза у нее были голубые, темноголубые, как у человечков из голландского фаянса.

У нее была маленькая родинка на левом крыле носа, а другая справа, на подбородке, и на ней вилось несколько волосков, почти под цвет кожи, а потому незаметных. Роста она была высокого, с развитой грудью, с гибким станом. Звонкий голос ее иногда становился резким, но простодушный смех заражал окружающих весельем. Она часто привычным жестом подносила обе руки к вискам, словно поправляя прическу.

Жанна подбежала к отцу, обняла его и поцеловала.

— Ну, что же, едем? — спросила она.

Отец улыбнулся, покачал головой, украшенной длинными седеющими кудрями, и показал рукою на окно:

— Как же ехать по такой погоде?

Но она упрашивала нежно и вкрадчиво:

— Ну, папа, ну, поедем, пожалуйста. После обеда прояснится.

— Да ведь мама ни за что не согласится.

— Согласится, ручаюсь тебе.

— Если ты уговоришь маму, я возражать не буду.

Тогда Жанна стремительно бросилась в спальню баронессы. Ведь этого дня, дня отъезда, она ждала со все возраставшим нетерпением.

Со времени поступления в Сакре-Кер она ни разу не выезжала из Руана, так как отец не допускал для нее до определенного возраста никаких развлечений. Ее только дважды возили на две недели в Париж; но то был город, а она мечтала о деревне.

Теперь ей предстояло провести лето в их имении Тополя, старинном родовом поместье, расположенном на горной гряде близ Ипора; и она предвкушала всю радость привольной жизни на берегу океана. Кроме того, решено было подарить ей это имение, чтобы она жила в нем постоянно, когда выйдет замуж.

Дождь, не перестававший со вчерашнего вечера, был первым большим огорчением в ее жизни.

Но не прошло и трех минут, как она выбежала из спальни матери, крича на весь дом:

— Папа, папа! Мама согласна; вели закладывать.

Ливень не утихал; когда карету подали к крыльцу, он даже, пожалуй, усилился.

Жанна уже ждала возле кареты, когда баронесса спустилась с лестницы; с одной стороны ее поддерживал муж, а с другой горничная, статная девушка, ростом и силой не уступавшая мужчине. Это была нормандка из Ко, на вид ей казалось лет двадцать, хотя на самом деле было не дольше восемнадцати. В семье ее считали почти что второй дочерью, так как она была молочной сестрой Жанны. Ее звали Розали.

Главной ее обязанностью было водить под руку баронессу, непомерно растолстевшую за последние годы вследствие расширения сердца, на которое она без конца жаловалась.

Баронесса, тяжело дыша, добралась до сеней, вышла на крыльцо старинного особняка, взглянула на двор, где струились потоки воды, и пробормотала:

— Право же, это безумие.

Муж отвечал ей с неизменной улыбкой:

— Это была ваша воля, мадам Аделаида.

Она носила пышное имя Аделаида, и муж всегда предпосылал ему обращение «мадам»с оттенком насмешливой почтительности.

Она двинулась дальше и грузно опустилась на сиденье экипажа, отчего заскрипели все рессоры. Барон уселся рядом. Жанна и Розали разместились на скамеечке напротив.

Кухарка Людивина принесла ворох теплого платья, которым покрыли колени, затем две корзинки, которые запрятали под ноги, наконец сама она вскарабкалась на козлы рядом с дядюшкой Симоном и закуталась с головы до пят в попону. Привратник и его жена попрощались, захлопывая дверцу, выслушали последние распоряжения относительно багажа, который надлежало отправить следом в тележке, и наконец экипаж тронулся.

Кучер дядюшка Симон, прячась от дождя, пригнул голову, поднял плечи и совсем потонул в своей ливрее с тройным воротником. Выл порывистый ветер, ливень хлестал в стекла и заливал дорогу.

Лошади крупной рысью плавно вынесли дормез на набережную, и он покатил вдоль длинного ряда кораблей, мачты, реи, снасти которых тоскливо поднимались к ненастному небу, точно оголенные деревья; дальше карета выехала на широкую аллею, проложенную по Рибудетскому холму.

Затем дорога пошла лугами, и время от времени сквозь водяную пелену смутно возникала мокрая ива, беспомощно, как мертвая, свесившая свои ветви. Копыта лошадей чавкали, и колеса разбрызгивали круги грязи.

Все молчали; казалось, умы отсырели так же, как земля. Маменька откинулась на подушки экипажа и закрыла глаза. Барон хмуро глядел на однообразный пейзаж, на затопленные водой поля. Розали, держа на коленях узел, застыла в тупой полудреме, свойственной простонародью. Только Жанна, казалось, оживала под этим летним ливнем, как тепличный цветок, вынесенный на свежий воздух; радость, точно густая листва, защищала ее сердце от печали. Хотя она молчала, ей хотелось петь, хотелось протянуть наружу руку, собрать воды и напиться; ей приятно было ощущать быструю рысь лошадей, видеть вокруг безотрадный, поникший под дождем ландшафт и сознавать, что она укрыта от этого потопа.

От намокших, лоснящихся крупов обеих лошадей поднимался пар.

Баронесса мало-помалу задремала. Лицо ее, окаймленное шестью аккуратными длинными буклями, постепенно оседало на три мягкие гряды подбородка, последние волны которого сливались с безбрежным морем ее груди. При каждом вздохе голова ее поднималась и тотчас падала снова; щеки надувались, а из полуоткрытых губ вырывался звучный храп. Муж нагнулся к ней и осторожно всунул ей в руки, сложенные на округлости живота, кожаный бумажник.

Это прикосновение разбудило ее, и она посмотрела на бумажник затуманенным взглядом, еще не вполне очнувшись от сна. Бумажник упал и раскрылся, по карете рассыпалось золото и банковые билеты. Тут она проснулась окончательно, а у дочери радостное настроение прорвалось звонким смехом.

Барон подобрал деньги и, кладя их на колени жене, заметил:

— Вот все, что осталось от моей фермы в Эльто, дорогая. Я продал ее, чтобы отремонтировать Тополя, ведь мы теперь подолгу будем жить там.

Она сосчитала деньги — шесть тысяч четыреста франков — и невозмутимо спрятала их в карман. Они продавали таким образом уже девятую ферму из тридцати двух, унаследованных от родителей. Однако у них имелось еще около двадцати тысяч франков дохода с земель, которые при умелом управлении легко давали бы тридцать тысяч в год.

Жили они скромно, и этого дохода им хватало бы, если бы в хозяйстве не было бездонной, всегда открытой бочки — доброты От нее деньги в их руках испарялись, как испаряется от солнца влага в болотах. Деньги входили, утекали, исчезали Каким образом? Никто даже понятия не имел. То и дело кто-нибудь из них говорил:

— Не понимаю, как это вышло, что нынче истрачено сто франков, а, кажется, крупных покупок не было

Впрочем, легкость, с какой они раздавали, составляла одну из главных радостей их жизни, и в этом вопросе они были чудесно, трогательно единодушны.

— А «мой дом» стал теперь красивым, — спросила Жанна

— Сама увидишь, дочурка, — весело ответил барон

Мало-помалу ярость непогоды стихала; вскоре в воздухе осталась только влажная дымка, мельчайшая дождевая пыль. Низко нависшие тучи поднимались все выше, светлели, и вдруг сквозь невидимую щель косой солнечный луч скользнул по лугам.

Тучи расступились, открывая синюю глубь небосвода; понемногу щель расширилась, словно в разорванной завесе, и чудесное ясное небо чистой и густой лазури раскинулось над миром

Пронесся свежий и легкий ветерок, будто радостный вздох земли; а когда карета проезжала вдоль садов и лесов, оттуда доносилась порой резвая песенка птицы, сушившей свои перышки.

Смеркалось Теперь уже в карете спали все, кроме Жанны Два раза делали остановку на постоялых дворах, чтобы лошади передохнули, а также чтобы задать им овса и напоить их.

Солнце зашло, вдалеке раздавался колокольный звон В какой-то деревушке пришлось зажечь фонари; и небо тоже загорелось мириадами звезд То там, то здесь мелькали освещенные дома, пронизывая огоньками мрак, и вдруг из-за косогора, между ветвями сосен, всплыла огромная красная, словно заспанная, луна.

Было так тепло, что окон не поднимали. Жанна утомилась от грез, насытилась радостными видениями и теперь дремала По временам ноги ее затекали от неудобной позы, тогда она просыпалась, смотрела в окно, видела в светлой ночи проплывавшие мимо деревья какой-нибудь фермы или коров, которые лежали поодиночке на поле и приподымали головы. Затем она меняла положение, стараясь связать нить прерванных грез, но неустанный грохот экипажа отдавался у нее в ушах, утомлял мозг, и она вновь закрывала глаза, чувствуя себя совершенно разбитой.

Но вот карета остановилась У дверцы стояли какието люди, мужчины и женщины, с фонарями в руках. Приехали. Жанна сразу же проснулась и стремительно выпрыгнула из экипажа. Отец и Розали, которым светил один из фермеров, почти вынесли вконец измученную баронессу; она страдальчески охала и твердила замирающим голосом: «Ах ты, господи! Ах, дети мои!» Она не пожелала ни пить, ни есть, легла и тотчас уснула.

Жанна и барон ужинали вдвоем. Они переглядывались и улыбались, через стол пожимали друг другу руки и в приливе одинаковой ребяческой радости отправились осматривать заново отделанный дом.

Это было высокое, большое нормандское жилище, не то ферма, не то замок, построенное из белого, уже посеревшего плитняка и достаточно просторное, чтобы вместить целое племя

Обширный вестибюль пересекал весь дом насквозь, и на обе стороны открывались широкие двери. Двойная лестница расходилась полукругом по этому вестибюлю, оставляя середину пустой, а на втором этаже обе ее половинки соединялись площадкой, наподобие мостика.

Внизу справа был вход в огромную гостиную, обтянутую штофными обоями с изображением птиц, порхающих среди листвы. Вся обивка на мебели, вышитая полукрестом, представляла собой иллюстрации к басням Лафонтена, и Жанна затрепетала от радости, увидев свой самый любимый в детстве стул, где изображена была история лисицы и журавля

Рядом с гостиной находилась библиотека, наполненная старинными книгами, и еще две нежилые комнаты; слева — столовая с новыми деревянными панелями, бельевая, буфетная, кухня и чуланчик, где помещалась ванна

Вдоль всего второго этажа шел коридор, куда открывались в ряд двери десяти комнат. В дальнем конце его, справа, была спальня Жанны. Они вошли туда По распоряжению барона ее только что обставили заново, пустив в дело мебель и драпировки, хранившиеся без употребления на чердаках

Шпалеры старинной фландрской работы населяли комнату диковинными фигурами.

При виде кровати Жанна вскрикнула от восторга. Четыре птицы из черного дуба, навощенного до глянца, поддерживали постель с четырех концов и, казалось, охраняли ее. По бокам тянулись широкие резные гирлянды цветов и фруктов; а четыре искусно выточенных колонки с коринфскими капителями подпирали карниз из переплетенных роз и купидонов.

Ложе было монументальное, но при этом очень изящное, невзирая на суровый вид дерева, потемневшего от времени.

Покрывало на постели и драпировки полога сияли, как два небосвода. Они были из тяжелого старинного синего шелка с вытканными золотом крупными геральдическими лилиями.

Налюбовавшись кроватью, Жанна подняла свечу, стараясь разглядеть, что изображено на шпалерах. Молодой вельможа и молодая дама, причудливым образом разодетые в зеленое, красное и желтое, беседовали под голубым деревом, где созревали белые плоды. Огромный, тоже белый, кролик щипал скудную серую травку.

Над самыми головами действующих лиц в условном отдалении виднелось пять круглых домиков с остроконечными кровлями, а вверху, чуть не на небе, — яркокрасная ветряная мельница.

Все это было переплетено крупным узором в виде цветов. Два других гобелена во всем были сходны с первым, только на них из домиков выходили четыре человечка, одетые по фламандской моде и воздевавшие руки к небу в знак крайнего изумления и гнева.

Но последний гобелен изображал драму. Возле кролика, продолжавшего щипать травку, молодой человек был простерт на земле, по-видимому, мертвый. Молодая дама, устремив на него взор, пронзала себе грудь шпагой, а плоды на деревьях почернели.

Жанна потеряла надежду понять что-либо, как вдруг заметила в углу крохотную зверушку, которую кролик, будь он живым, проглотил бы, как былинку. Однако же это был лев.

Тут Жанна узнала историю злосчастий Пирама и Тисбы; и хотя наивность изображений вызвала у нее улыбку, ей стало радостно при мысли, что ее будет постоянно окружать это любовное приключение, баюкая ее сладостными надеждами и осеняя ее сон страстью героев старинной легенды.

Остальная меблировка представляла собой смешение самых различных стилей. Здесь были вещи, которые остаются в семье от каждого поколения и превращают старинные дома в музеи всякой всячины. По бокам великолепного комода в стиле Людовика XIV, одетого в броню сверкающей меди, стояли кресла времен Людовика XV, сохранившие прежнюю свою обивку из шелка в букетах. Бюро розового дерева стояло напротив камина, где под круглым стеклянным колпаком красовались часы времен Империи.

Часы представляли собой бронзовый улей, стоявший на четырех мраморных колонках над садом из позолоченных цветов. Тонкий маятник спускался из продолговатого отверстия в улье и заставлял пчелку с эмалевыми крылышками вечно порхать над этим цветником.

В переднюю стенку улья вставлен был расписной фаянсовый циферблат.

Часы пробили одиннадцать. Барон поцеловал дочь и отправился к себе.

Тогда Жанна не без сожаления легла спать.

Окинув последним взглядом свою спальню, она погасила свечу. Но кровать только изголовьем упиралась в глухую стену, слева от нее было окно, оттуда падал сноп лунных лучей, и по полу разливалось светлое пятно.

Отблески лунного света отражались на стенах, бледные отблески, легкими касаниями ласкавшие любовь Пирама и Тисбы.

В другое окно, напротив, Жанне видно было большое дерево, все омытое мягким сиянием. Она повернулась на бок, закрыла глаза, но немного погодя опять открыла их.

Ее как будто все еще встряхивали толчки кареты, а грохот колес по-прежнему отдавался в голове. Сперва она пыталась лежать не шевелясь, надеясь, что скорее уснет таким образом; но беспокойство ума передавалось и телу.

По ногам пробегали мурашки, лихорадочное возбуждение усиливалось. Тогда она встала и, босая, с голыми руками, в одной длинной рубашке, придававшей ей вид привидения, перебежала лужицу света, разлитую на полу, распахнула окно и выглянула наружу.

Ночь выдалась такая светлая, что видно было, как днем; девушка узнавала всю местность, любимую ею когда-то в раннем детстве.

Прежде всего, прямо перед ней расстилался широкий газон, желтый, как масло, при ночном свете Два дерева-гиганта возвышались по обоим его краям перед домом, с севера — платан, с юга — липа

В самом конце обширной лужайки небольшая роща замыкала усадьбу, защищенную от морских бурь пятью рядами древних вязов, согнутых, изломанных, источенных, точно крыша срезанных вкось вечно бушующим ветром с океана

Это подобие парка было ограничено справа и слева двумя длинными аллеями громадных тополей, которые отделяли хозяйский дом от двух примыкающих к нему ферм, одну занимало семейство Куяр, другую — семейство Мартен.

Эти тополя дали имя поместью. За их стеной простиралась невозделанная, поросшая дроком равнина, где ветер свистал и резвился ночью и днем. Дальше берег сразу обрывался стометровым утесом, крутым и белым, подножье которого омывало волнами.

Жанна видела вдали подернутую рябью длинную полосу океана, который как будто дремал под звездным небом

Отдыхавшая от солнца земля источала все свои ароматы Жасмин, обвивший окна нижнего этажа, распространял свое резкое, пряное благоухание, и оно смешивалось с нежным запахом распускающихся почек Неторопливые ветерки приносили крепкий соленый вкус моря и терпкие испарения водорослей

Девушка сперва наслаждалась просто тем, что дышала, и деревенский покой умиротворял ее, как прохладная ванна.

Все зверье, просыпающееся к вечеру и скрывающее свое безвестное существование в тишине ночей, наполняло полумрак беззвучным оживлением Большие птицы проносились в воздухе без единого крика, точно пятна, точно тени, жужжание невидимых насекомых едва задевало слух. Что-то неслышна двигалось по песку пустынных дорожек и по траве, напитанной росой

Лишь тоскующие жабы отрывисто и однотонно квакали на луну.

Жанне казалось, что сердце ее ширится, наполняется шепотом, как эта ясная ночь, и внезапно оживляется сонмом залетных желаний, подобных бесчисленным жизням, которые копошатся в ночной тьме. Какое-то сродство было между ней и этой живой поэзией, и в теплой белизне летнего вечера ей чудились неземные содрогания, трепет неуловимых надежд, что-то близкое к дуновению счастья.

И она стала мечтать о любви.

Любовь! Два года уже нарастал в ней страх приближающейся любви Теперь ей дана свобода любить; только надо встретить его. Его!

Какой он будет? Этого она не представляла себе и даже не задумывалась над этим. Он будет он, вот и все

Она знала одно, что будет любить его всем сердцем, а он — обожать ее всеми силами души В такие вечера, как этот, они пойдут гулять под светящимся пеплом звезд. Они пойдут рука об руку, прижавшись один к другому, ясно слыша биение сердца друга, ощущая теплоту плеч, и любовь их будет сливаться с тихой негой теплой летней ночи, и между ними будет такая близость, что они легко, одной лишь силой чувства, проникнут в сокровеннейшие мысли друг друга.

И это будет длиться без конца, в безмятежности нерушимой любви

И вдруг она словно ощутила его тут, около себя, и смутный чувственный трепет пробежал по ней с головы до пят Бессознательным движением она прижала руки к груди, как будто желая обнять свою мечту; и губ ее, раскрытых навстречу неизвестному, коснулось то, от чего она едва не лишилась сознания, — словно дыхание весны подарило ей первый поцелуй любви.

Но вот где-то во тьме, позади дома, на дороге раздались шаги. И жар смятенной души, прилив веры в невозможное, в счастливые случайности, в сверхъестественные предчувствия, в романтические хитросплетения судьбы внушили ей мысль — «Что, если это он?» Она напряженно прислушивалась к мерным шагам прохожего, не сомневаясь, что он постучится у ворот и попросит приютить его

Когда он прошел мимо, ей стало грустно, как будто ее и в самом деле постигло разочарование. Но она тут же поняла фантастичность своих надежд и улыбнулась своему безумию

Тогда, успокоившись немного, она предалась более разумным мечтам — пыталась заглянуть в будущее, строила планы всей дальнейшей жизни.

Она будет жить с ним здесь, в этом мирном доме… возвышающемся над морем. У них, наверно, будет двое детей: для него — сын, для нее — дочка. И она уже видела, как они резвятся на лужайке между платаном и липой, а отец и мать следят за ними восхищенным взором, обмениваясь через их головы взглядами, полными страсти.

Долго-долго сидела она так, погрузившись в грезы, уж и луна совершила свой путь по небу и собралась скрыться в море. Воздух посвежел. Горизонт стал бледнеть к востоку. На ферме справа пропел петух; другие отозвались на ферме слева. Их хриплые голоса, приглушенные стенками курятников, казалось, доносились очень издалека; на высоком, постепенно светлевшем своде небес стали исчезать звезды.

Где-то вдали чирикнула птичка. В листве раздалось щебетанье; сперва робкое, оно мало-помалу окрепло, стало звонким, переливчатым, понеслось с ветки на ветку, с дерева на дерево.

Жанна вдруг почувствовала, что ее заливает яркий свет; она подняла опущенную на руки голову и зажмурилась, ослепленная сиянием зари.

Гряда багряных облаков, полускрытая тополевой аллеей, бросала кровавые блики на просыпающуюся землю.

И, прорывая лучистую пелену, зажигая искрами деревья, долины, океан, весь горизонт, неторопливо выплыл гигантский огненный шар.

У Жанны ум мутился от блаженства. Безудержная радость, безграничное умиление перед красотой мира, затопило ее замиравшее сердце. Это было ее солнце! Ее заря! Начало ее жизни! Утро ее надежд! Она протянула руки к просветлевшим далям, словно порываясь обнять самое солнце; ей хотелось сказать, крикнуть чтото такое же чудесное, как это рождение дня, но она словно оцепенела, онемела в бессильном восторге. Тогда, почувствовав, что глаза ее увлажняются, она уронила голову на руки и заплакала сладостными слезами.

Когда она подняла голову, великолепное зрелище занимающегося дня исчезло. И сама она успокоилась, немного утомленная и как будто отрезвевшая. Не закрывая окна, она легла в постель, помечтала еще несколько минуток и заснула так крепко, что не слышала, как отец звал ее в восемь часов, и проснулась, только когда он вошел в комнату.

Ему не терпелось показать ей новую отделку дома, ее дома.

Задний фасад отделялся от дороги обширным двором, обсаженным яблонями. Дорога пролегала между крестьянскими усадьбами и на пол-лье дальше выводила к шоссе между Гавром и Феканом.

Прямая аллея шла от деревянной ограды до крыльца. По обе стороны двора, вдоль рвов, отделявших фермы, были расположены службы — низенькие строения из морской гальки, крытые соломой.

Кровли были обновлены; деревянные части подправлены, стены починены, комнаты оклеены, все внутри окрашено заново. И на сером фасаде старого хмурого барского дома, словно пятна, выделялись свежевыкрашенные в серебристо-белый цвет ставни и заплаты штукатурки.

Другой стороной, той, куда выходило одно из окон комнаты Жанны, дом глядел на море, поверх рощи и сплошной стены согнутых ветром вязов.

Жанна и барон рука об руку обошли все до последнего уголка; потом они долго гуляли по длинным тополевым аллеям, окаймлявшим так называемый парк. Между деревьями уже выросла трава и устилала землю зеленым ковром, а рощица в конце парка заманчиво переплетала свои извилистые тропинки, проложенные среди свежей травы. Внезапно, напугав девушку, откуда-то выскочил заяц, перемахнул через откос и пустился сквозь камыши к прибрежным скалам.

После завтрака, когда мадам Аделаида, все еще не отдохнувшая, заявила, что хочет прилечь, барон предложил Жанне спуститься к Ипору.

Они отправились в путь и сперва пересекли деревушку Этуван, к которой примыкали Тополя. Трое крестьян поклонились им, как будто знали их испокон века.

Затем они вступили в лес, спускавшийся по склону волнистой долины к самому морю.

Вскоре они добрались до селения Ипор. Женщины сидели на крылечках домов за починкой своего тряпья и глядели им вслед. Улица со сточной канавой посредине и грудами мусора у ворот шла под гору и была пропитана крепким запахом рассола. Возле лачуг сушились бурые сети, в которых кой-где застряли чешуйки, блестевшие, как серебряные монеты, а из дверей тянуло затхлым воздухом тесного жилья.

Голуби, прогуливаясь по краю канавы, искали себе пропитания.

Жанна глядела кругом, и все ей казалось интересным и новым, как в театре.

Но вдруг за каким-то поворотом ей открылось море; мутно-голубое и гладкое, оно расстилалось без конца и края.

Жанна и барон остановились у пляжа и стали смотреть. В открытом море, точно крылья птиц, белели паруса. Справа и слева возвышались огромные утесы. С одной стороны даль была загорожена мысом, а с другой береговая линия тянулась до бесконечности и терялась где-то еле уловимой чертой.

В одном из ближних ее поворотов виднелась гавань и кучка домов; а мелкие волны, точно кайма пены по краю моря, шурша, набегали на песок.

Вытянутые на каменистый берег лодки местных жителей лежали на боку, обратив к солнцу свои выпуклые скулы, лоснившиеся от смолы. Рыбаки осматривали их перед вечерним приливом. Подошел один из матросов, он продавал рыбу, и Жанна купила камбалу, с тем чтобы самой принести ее в Тополя.

После этого моряк предложил свои услуги для прогулок по морю, несколько раз подряд повторив свое имя, чтобы оно осталось у господ в памяти: «Ластик, Жозефен Ластик».

Барон обещал запомнить. И они тронулись в обратный путь.

Жанне было тяжело нести большую рыбу, она продела сквозь ее жабры отцовскую трость, взялась сама за один конец, барон за другой, и они весело зашагали в гору, болтая, как двое ребятишек; волосы у них развевались на ветру, глаза блестели, а камбала, оттянувшая им руки, мела траву своим жирным хвостом.



II

Чудесная, привольная жизнь началась для Жанны. Она читала, мечтала и одна блуждала по окрестностям. Ленивым шагом бродила она по дорогам, погрузившись в мечты, или же сбегала вприпрыжку по извилистым ложбинкам, края которых были покрыты, точно золотистой ризой, порослью цветущего дрока Его сильный и сладкий запах, ставший резче от зноя, пьянил, как ароматное вино, а далекий прибой баюкал своим мерным шумом.

Иногда чувство истомы заставляло ее прилечь на поросшем травой склоне, а иногда, увидев за поворотом долины в выемке луга треугольник синего, сверкающего под солнцем моря с парусом на горизонте, она испытывала приливы бурной радости, словно таинственное предчувствие счастья, которое ей суждено.

Покой и прохлада этого края, его умиротворяюще мягкие ландшафты внушали ей любовь к одиночеству Она столько времени, не шевелясь, просиживала на вершинах холмов, что дикие крольчата принимались прыгать у ее ног.

Часто она бегала по кряжу, под легким прибрежным ветерком, и все в ней трепетало от наслаждения, — так упоительно было двигаться, не зная устали, как рыбы в воде, как ласточки в воздухе.

И повсюду она сеяла воспоминания, как бросают семена в землю, те воспоминания, корни которых не вырвешь из сердца до самой смерти. Ей казалось, что она рассеивает по извилинам этих долин крупицы собственного сердца.

Она до страсти увлекалась плаваньем. Будучи сильной и храброй, она заплывала невесть куда и не задумывалась об опасности. Ей хорошо было в этой холодной, прозрачной голубой воде, которая, покачивая, держала ее. Отплыв подальше от берега, она ложилась на спину, складывала руки на груди и устремляла взгляд в густую лазурь неба, по которой то проносились ласточки, то реял белый силуэт морской птицы Кругом не слышно было ни звука, только далекий рокот прибоя, набегавшего на песок, да смутный гул, доносившийся с земли сквозь плеск волн, — невнятный, еле уловимый гул.

Потом Жанна поднималась и в опьянении счастья, громко вскрикивая, плескала обеими руками по воде.

Случалось, когда она заплывала слишком далеко, за ней посылали лодку.

Она возвращалась домой, бледная от голода, но веселая, с ощущением легкости, с улыбкой на губах и радостью во взгляде.

А барон замышлял и обдумывал грандиозные сельскохозяйственные мероприятия: он собирался заняться экспериментами, ввести усовершенствования, испробовать новые орудия, привить чужеземные культуры; он проводил часть дня в беседах с крестьянами, которые недоверчиво покачивали головой, слушая про его затеи.

Нередко также он выходил в море с ипорскими рыбаками. Осмотрев окрестные пещеры, источники и утесы, он пожелал заняться рыбной ловлей, как простые моряки.

В ветреные дни, когда раздутый парус мчит по гребням волн пузатый корпус баркаса и когда от каждого борта убегает в глубь моря длинная леса, за которой гонятся стаи макрели, барон держал в судорожно сжатой руке тонкую бечевку и ощущал, как она вздрагивает, едва на ней затрепыхается пойманная рыба.

В лунные ночи он отправлялся вытаскивать сети, закинутые накануне. Ему было приятно слушать скрип мачты и дышать свежим ночным ветром, налетавшим порывами. И после того как лодка долго лавировала в поисках буев, руководствуясь каким-нибудь гребнем скалы, кровлей колокольни или феканским маяком, ему нравилось сидеть неподвижно, наслаждаясь первыми лучами восходящего солнца, от которых блестели на дне лодки липкая спина веерообразного ската и жирное брюхо палтуса.

За столом он восторженно рассказывал о своих похождениях, а маменька, в свою очередь, сообщала ему, сколько раз она прошлась по большой тополевой аллее, той, что направо, вдоль фермы Куяров, так как левая была слишком тениста.

Ей было предписано «побольше двигаться», и потому она усердно гуляла. Едва только рассеивался ночной холодок, как она выходила, опираясь на руку Розали. Закутана она была в пелерину и две шали, голову ей покрывал черный капор, а поверх его — красная вязаная косынка.

И вот, волоча левую ногу, ставшую менее подвижной и уже проложившую вдоль всей аллеи две пыльные борозды с выбитой травой, маменька непрерывно повторяла путешествие по прямой линии от угла дома до первых кустов рощицы. Она велела поставить по скамейке на концах этой дорожки и каждые пять минут останавливалась, говоря несчастной, долготерпеливой горничной, поддерживавшей ее:

— Посидим, милая, я немножко устала.

И при каждой остановке она бросала на скамью сперва косынку с головы, потом одну шаль, потом вторую, потом капор и, наконец, мантилью; из всего этого на обеих скамейках получались две груды одежды, которые Розали уносила, перекинув через свободную руку, когда они возвращались к завтраку.

Под вечер баронесса возобновляла прогулку уже более вялым шагом, с более длительными передышками и даже иногда дремала часок на шезлонге, который ей выкатывали наружу.

Она говорила, что это «ее моцион», точно так же, как говорила «моя гипертрофия».

Врач, к которому обратились десять лет назад, потому что она жаловалась на одышку, назвал болезнь гипертрофией. С тех пор это слово засело у нее в голове, хотя смысл его был ей неясен. Она постоянно заставляла и барона, и Жанну, и Розали слушать, как бьется у нее сердце, но никто уже не слышал его, настолько глубоко было оно запрятано в толще ее груди; однако она решительно отказывалась обратиться к другому врачу, боясь, как бы он не нашел у нее новых болезней; зато о «своей гипертрофии» она толковала постоянно, по любому поводу, словно этот недуг присущ был ей одной и являлся ее собственностью, как некая редкость, недоступная другим людям.

Бархш говорил «гипертрофия моей жены», а Жанна — «мамина гипертрофия», как сказали бы: мамино платье, шляпа, зонтик.

Смолоду она была очень миловидна и тонка, как тростинка. Она вальсировала со всеми мундирами Империи, проливала слезы над «Коринной», и чтение этого романа оставило в ней неизгладимый след.

По мере того как стан ее становился грузнее, устремления души становились все возвышеннее; и когда ожирение приковало ее к креслу, фантазия ее обратилась к сентиментальным похождениям, где она бывала неизменной героиней. Некоторые из них особенно полюбились ей, и она постоянно возобновляла их в мечтах, как музыкальная шкатулка твердит одну и ту же мелодию. Все чувствительные романы, где идет речь о пленницах и ласточках, вызывали у нее на глазах слезы; и она даже любила те из игривых песенок Беранже, в которых выражались сожаления о прошлом.

Она часами просиживала неподвижно, витая в грезах. Жизнь в Тополях очень нравилась ей, потому что создавала подходящую обстановку для ее воображаемых романов, а окрестные леса, пустынные ланды и близость моря напоминали ей книги Вальтера Скотта, которые она читала последнее время.

В дождливые дни она безвыходно сидела у себя в спальне и перебирала то, что называла своими «реликвиями». Это были старые письма — письма ее отца и матери, письма барона в бытность его женихом и еще другие.

Она держала их в бюро красного дерева с медными сфинксами по углам и произносила особенным тоном:

— Розали, милая моя, принеси-ка мне ящик с сувенирами.

Горничная отпирала бюро, вынимала ящик, ставила его на стул возле баронессы, и та принималась читать эти письма медленно, одно за другим, время от времени роняя на них слезу.

Иногда Жанна заменяла на прогулках Розали, и маменька рассказывала ей о своем детстве. Девушка как будто видела себя в этих давних историях и поражалась общности их мыслей и сходству желаний; ибо каждый думает, что его сердце первым забилось под наплывом чувств, от которых стучало сердце первого человека и будут трепетать сердца последних мужчин и последних женщин.

Их медлительный шаг соответствовал медлительности рассказа, то и дело прерывался маменькиной одышкой, и тогда Жанна мысленно опережала начатое приключение и устремлялась к будущему, переполненному радостями, упивалась надеждами.

Как-то днем они сели отдохнуть на дальней скамейке и вдруг увидели, что с другого конца аллеи к ним направляется толстый священник.

Он издали поклонился, заулыбался, поклонился еще раз, когда был в трех шагах от них, и произнес:

— Как изволите поживать, баронесса?

Это был местный кюре.

Маменька родилась в век философов, воспитана была в эпоху революции отцом-вольнодумцем и в церкви почти не бывала, но священников любила в силу чисто женского религиозного инстинкта.

Она совершенно забыла про аббата Пико, кюре их прихода, и покраснела, увидев его. Она поспешила извиниться, что не нанесла первого визита. Но толстяк, по-видимому, и не думал обижаться; он посмотрел на Жанну, выразил удовольствие по поводу ее цветущего вида, уселся, положил на колени свою треуголку и отер лоб. Он был очень тучен, очень красен и потел обильно. То и дело вытаскивал он из кармана огромный клетчатый платок, весь пропитанный потом, и проводил им по лицу и шее; но едва только влажная тряпица исчезала в черных недрах обширного кармана, как новые капли испарины падали со лба на рясу, оттопыренную на животе, оставляя круглые пятнышки прибитой пыли.

Он отличался терпимостью, как истый деревенский священник, был весельчак, болтун и добрый малый. Он рассказал множество историй об окрестных жителях, сделал вид, будто и не заметил, что обе его прихожанки еще ни разу не побывали у обедни, — баронесса от лености и маловерия, а Жанна от радости, что вырвалась из монастыря, где ей прискучили религиозные церемонии.

Появился барон. Как пантеист, он был равнодушен к обрядности, но с аббатом обошелся вежливо и оставил его обедать.

Кюре сумел быть приятным, ибо он обладал той бессознательной ловкостью, какую привычка руководить душами дает даже людям недалеким, когда они по воле случая имеют власть над себе подобными.

Баронесса обласкала его, — должно быть, ее подкупило сходство, сближающее людей одного типа: полнокровие и одышка толстяка были сродни ее пыхтящей тучности.

За десертом он уже говорил без стеснения, фамильярным тоном, балагурил, как полагается подвыпившему кюре в конце веселой пирушки.

И вдруг, словно его осенила удачная мысль, он вскричал:

— Да, кстати, ведь у меня новый прихожанин, виконт де Ламар. Надо непременно представить его вам!

Баронесса как свои пять пальцев знала родословные всей провинции.

— Это семья де Ламар из Эра? — спросила она.

Священник утвердительно наклонил голову.

— Совершенно верно, сударыня, его отец, виконт Жан де Ламар, скончался в прошлом году.

Тогда мадам Аделаида, ставившая дворянство выше всего, забросала кюре вопросами и узнала, что после уплаты отцовских долгов и продажи родового поместья молодой человек временно устроился на одной из трех своих ферм в Этуванской общине. Эти владения давали в общей сложности от пяти до шести тысяч ливров дохода; но виконт был бережливого и рассудительного нрава; он рассчитывал» скромно прожив два-три года в своем домишке, скопить денег, чтобы занять достойное положение в свете, не делая долгов и не закладывая ферм, и найти невесту с приданым.

Кюре добавил:

— Он весьма приятный молодой человек; и тихий такой, положительный. Только невесело живется ему здесь.

— Приведите его к нам, вот у него и будет хоть изредка развлечение, — заметил барон.

И разговор перешел на другие темы. Когда после кофе все направились в гостиную, священник попросил разрешения пройтись по парку, так как он привык гулять после еды. Барон вызвался сопровождать его. Они медленно шагали взад и вперед вдоль белого фасада дома. Их тени, одна длинная, другая круглая и как будто накрытая грибом, бежали то впереди них, то позади, в зависимости от того, шли ли они навстречу луне или в обратную сторону. Кюре вынул из кармана нечто вроде папиросы и сосал ее. С деревенской откровенностью он объяснил ее назначение:

— Это вызывает отрыжку, а у меня пища переваривается трудно.

Потом, внезапно взглянув на небо, где шествовало яркое светило, он изрек:

— На это зрелище никогда не наглядишься.

И пошел проститься с дамами.



III

В следующее воскресенье баронесса и Жанна, из деликатного внимания к своему кюре, отправились в церковь.

После обедни они подождали его, чтобы пригласить к себе на завтрак в четверг.

Он вышел из ризницы с щеголеватым, стройным молодым человеком, по-приятельски державшим его под руку. Увидев дам, кюре воскликнул с жестом радостного удивления:

— Вот удача! Баронесса, мадемуазель Жанна, разрешите представить вам соседа вашего, виконта де Ламар!

Виконт поклонился, сказал, что давно уже желал этого знакомства, и принялся болтать с непринужденностью бывалого светского человека. У него была счастливая наружность, неотразимая для женщин и неприятная для всех мужчин. Черные волнистые волосы бросали тень на гладкий загорелый лоб, а ровные, широкие, словно нарисованные брови придавали томность и глубину карим глазам с голубоватыми белками.

От густых и длинных ресниц взгляд его был так страстно красноречив, что волновал горделивую красавицу в гостиной и заставлял оборачиваться девушку в чепце, идущую по улице с корзинкой.

Этот обольстительный нежный взор, казалось, таил такую глубину мысли, что каждое слово приобретало особую значительность.

Густая холеная мягкая бородка скрадывала несколько тяжеловатую челюсть.

Обменявшись любезностями, новые знакомые расстались.

Два дня спустя г-н де Ламар нанес первый визит.

Он явился, как раз когда обновляли широкую скамью, поставленную в то же утро под большим платаном напротив окон гостиной. Барон хотел, чтобы поставили ей парную под липой, а маменька, противница симметрии, не хотела.

Виконт, когда спросили его совета, принял сторону баронессы.

Потом он заговорил об их местности, заявил, что находит ее очень «живописной», так как обнаружил во время своих одиноких прогулок немало «чудеснейших видов». По временам глаза его, будто случайно, встречались с глазами Жанны; и ее непривычно тревожил этот быстрый, ускользающий взгляд, в котором можно было прочесть вкрадчивое восхищение и живой интерес.

Господин де Ламар-старший, скончавшийся за год до того, был знаком с близким другом г-на де Кюльто, маменькиного отца; после того как было установлено это знакомство, завязался нескончаемый разговор о свойстве, родстве и хронологии. Баронесса обнаруживала чудеса памяти, устанавливая восходящие и нисходящие родственные связи знакомых семейств и безошибочно лавируя по запутанному лабиринту родословных.

— Скажите, виконт, вам не приходилось слышать о семействе Сонуа из Варфлера? Их старший сын Гонтран женился на девице де Курсиль из семьи Курсилей курвильских, младший же — на моей кузине, мадемуазель де ла Рош-Обер, которая была в свойстве с Кризанжами. А господин де Кризанж был приятелем с моим отцом, а потому, вероятно, знавал и вашего

— Совершенно верно, сударыня. Ведь это тот господин де Кризанж, который эмигрировал, а сын его разорился?

— Он самый Он сватался к моей тетке после смерти ее мужа, графа д'Эретри, но она ему отказала, потому что он нюхал табак. Кстати, не знаете, что сталось с Вилуазами? Они выехали из Турени около тысяча восемьсот тринадцатого года, после того как семья их разорилась, и поселились в Оверни; но больше я о них ничего не слыхала.

— Сколько мне помнится, сударыня, старый маркиз упал с лошади и расшибся насмерть После него остались две дочери — одна замужем за англичанином, а вторая за неким Бассолем, коммерсантом, богатым человеком Он, говорят, соблазнил ее.

И фамилии, слышанные от бабушек и запомнившиеся с детства, то и дело всплывали в разговоре. Брачные союзы между родовитыми семьями становились в их воображении событиями общественной важности. О людях, которых не видели никогда, они говорили так, словно коротко знали их; а эти люди, в других местах, точно так же говорили о них самих, и на расстоянии они чувствовали себя близкими, чуть не друзьями, чуть не родными только потому, что принадлежали к одному классу, к одной касте, были одинаковой крови.

Барон от природы был нелюдим и воспитание получил, не соответствующее верованиям и предрассудкам своей среды, а потому мало знал своих соседей и решил расспросить о них виконта.

— Ну, у нас в округе почти нет дворянства, — отвечал г-н де Ламар тем же тоном, каким сказал бы, что на побережье почти не водится кроликов, и тут же привел подробности. Поблизости проживало всего три семейства: маркиз де Кутелье, глава нормандской аристократии; виконт и виконтесса де Бризвиль, люди очень хорошего рода, но довольно необщительные, и, наконец, граф де Фурвиль, — этот слыл каким-то чудовищем, будто бы жестоко тиранил жену и жил у себя в замке Лаврийет, построенном на пруду, проводя все время на охоте

Несколько выскочек купили себе имения в окрестностях и вели знакомство между собой Виконт с ними не знался.

Наконец он откланялся, последний взгляд он бросил на Жанну, как будто говоря ей особое прости, более сердечное и более нежное

Баронесса нашла его очень милым, а главное — вполне светским Папенька согласился:

— Да, конечно, он человек благовоспитанный.

На следующей неделе виконта пригласили к обеду. И он сделался у них постоянным гостем.

Обычно он приходил днем, часа в четыре, отправлялся прямо на «маменькину аллею»и предлагал баронессе руку, чтобы сопутствовать ей во время «ее моциона». Когда Жанна была дома, она поддерживала маменьку с другой стороны, и так, втроем, они медленно бродили из конца в конец по длинной прямой аллее. Виконт почти не разговаривал с девушкой Но глаза его, глаза как из черного бархата, часто встречались с глазами Жанны, будто сделанными из голубого агата.

Несколько раз они спускались в Ипор вместе с бароном

Как-то вечером, на пляже, к ним подошел дядя Ластик и, не вынимая изо рта трубки, отсутствие которой было бы, пожалуй, удивительнее, чем исчезновение у него носа, заявил:

— По такой погодке, господин барон, не худо бы завтра прокатиться до Этрета и обратно.

Жанна просительно сложила руки:

— Папа, ну пожалуйста!

Барон повернулся к г-ну де Ламар:

— Согласны, виконт. Мы бы там позавтракали.

И прогулка была тотчас решена.

Жанна встала с рассветом. Она подождала отца, который одевался не спеша, и они вместе зашагали по росе, сперва полями, потом лесом, звеневшим от птичьего гомона.

Виконт и дядя Ластик сидели на кабестане

Еще два моряка помогали при отплытии. Упершись плечами в борт судна, мужчины налегали изо всех сил. Лодка с трудом двигалась по каменистой отмели Ластик подсовывал под киль деревянные катки, смазанные салом, потом становился на свое место и тянул нескончаемое «гой-го», чтобы согласовать общие усилия.

Но когда достигли спуска, лодка вдруг помчалась вперед и скатилась по гальке с треском рвущегося холста

У пенистой каемки волн она остановилась как вкопанная, и все разместились на скамьях Потом двое матросов, оставшихся на берегу, столкнули ее в воду.

Легкий ровный ветерок с моря рябил водную гладь. Поднятый парус слегка надулся, и лодка поплыла спокойно, еле качаясь на волнах.

Сперва шли прямо в открытое море У горизонта небо опускалось и сливалось с океаном У берега большая тень падала от подножья отвесного скалистого утеса, а склоны его, кое-где поросшие травой, были залиты солнцем

Позади бурые паруса отплывали от белого феканского мола, а впереди скала странной формы, закругленная и продырявленная насквозь, напоминала огромного слона, который погрузил хобот в море. Это были «Малые ворота» Этрета.

У Жанны от качки слегка кружилась голова, она держалась рукой за борт и смотрела вдаль; и ей казалось, что в мире нет ничего прекраснее света, простора и воды

Все молчали Дядя Ластик управлял рулем и шкотом и по временам прикладывался к бутылке, спрятанной у него под скамьей; при этом он не переставая курил свой огрызок трубки, казалось, неугасимой. Из трубки постоянно шел столбик синего дыма, а другой, такой же точно, выходил из угла его рта Никто никогда не видел, чтобы моряк набивал табаком или разжигал глиняную головку трубки, ставшую темнее черного дерева. Иногда он отнимал трубку от губ и через тот же уголок рта, откуда шел дым, сплевывал в море длинную струю бурой слюны.

Барон сидел на носу и, заменяя матроса, присматривал за парусом. Жанна и виконт оказались рядом; оба были немного смущены этим. Неведомая сила скрещивала их взгляды, потому что они, как по наитию, в одно время поднимали глаза; между ними уже протянулись нити смутной и нежной симпатии, так быстро возникающей между молодыми людьми, когда он недурен, а она миловидна. Им было хорошо друг возле друга, вероятно, оттого, что они думали друг о друге.

Солнце поднималось, словно затем, чтобы сверху полюбоваться простором моря, раскинувшегося под ним; но море, словно из кокетства, оделось вдруг легкой дымкой и закрылось от солнечных лучей Это был прозрачный туман, очень низкий, золотистый, он ничего не скрывал, а только смягчал очертания далей. Светило пронизывало своими огнями и растворяло этот сияющий покроя; а когда оно обрело всю свою мощь, дымка испарилась, исчезла, и море, гладкое, как зеркало, засверкало на солнце.

Жанна взволнованно прошептала:

— Как красиво!

— Да, очень красиво, — подтвердил виконт.

Ясная безмятежность этого утра находила какое-то созвучие в их сердцах.

Вдруг показались «Большие ворота» Этрета, похожие на две ноги утеса, шагающего в море, настолько высокие, что под ними могли проходить морские суда; перед ближней возвышался белый и острый шпиль скалы.

Лодка причалила, и, пока барон, выскочив первым, притягивал ее к берегу канатом, виконт на руках перенес Жанну на сушу, чтобы она не замочила ног; потом они стали подниматься бок о бок по крутому кремнистому берегу, взволнованные этим мимолетным объятием, и вдруг услышали, как дядя Ластик говорил барону:

— Прямо скажу, ладная вышла бы парочка.

Позавтракали отлично в трактирчике у самого берега. В лодке они все молчали, — океан приглушал голос и мысль, а тут, за столом, стали болтливы, как школьники на вакациях.

Любой пустяк служил поводом для необузданного веселья.

Дядя Ластик, садясь к столу, бережно запрятал в берет свою трубку, хотя она еще дымила, и все рассмеялись. Муха, которую, должно быть, привлекал красный нос Ластика, несколько раз садилась на него, а когда неповоротливый матрос смахнул ее, но не успел поймать, она «расположилась на кисейной занавеске, где многие ее сестры уже оставили следы, и оттуда, казалось, жадно сторожила этот багровый выступ, поминутно пытаясь снова сесть на него.

При каждом полете мухи раздавался взрыв хохота, а когда старику надоела эта возня и он проворчал:» Экая язва «, — у Жанны и виконта даже слезы выступили от смеха, они корчились, задыхались и зажимали себе рот салфеткой.

После кофе Жанна предложила:

— Не пойти ли нам погулять?

Виконт поднялся, но барон предпочел полежать на пляже и погреться на солнышке.

— Ступайте, детки, я буду ждать вас здесь через час.

Они напрямик пересекли деревушку из нескольких лачуг, потом миновали маленький барский дом, скорее похожий на большую ферму, и очутились на открытой равнине, уходившей перед ними вдаль.

Колыханье волн вселило в них истому, вывело из обычного равновесия, морской соленый воздух возбудил аппетит, завтрак опьянил их, а смех взвинтил нервы. Теперь они были в каком-то чаду, им хотелось бегать без оглядки по полям. У Жанны звенело в ушах, она была взбудоражена новыми, непривычными ощущениями.

Жгучее солнце палило их. По обеим сторонам дороги клонились спелые хлеба, поникшие от зноя. Неисчислимые, как травинки в поле, кузнечики надрывались, наполняя все — поля ржи и пшеницы, прибрежные камыши — своим резким, пронзительным стрекотанием.

Других звуков не было слышно под раскаленным небом, изжелта-синим, как будто оно, того и гляди, станет красным, подобно металлу вблизи огня.

Они заметили поодаль вправо лесок и направились туда.

(Между двумя откосами, под сенью огромных деревьев, непроницаемых для солнца, тянулась узкая дорога. Когда они вступили на эту дорогу, на них пахнуло плесенью, промозглой сыростью, которая проникает в легкие и вызывает озноб. От недостатка воздуха и света трава здесь не росла, и землю устилал только мох.

Они шли все дальше.

— Смотрите, вот где мы можем посидеть, — сказала Жанна.

Здесь стояли два старых засохших дерева, и, пользуясь прогалиной в листве, сюда врывался поток света; согревая землю, он пробудил к жизни семена трав, одуванчиков, вьюнков, вырастил воздушные, как дымка, зонтики белых лепестков и соцветия наперстянки, похожие на веретенца. Бабочки, пчелы, неуклюжие шершни, гигантские комары, напоминающие остовы мух, множество крылатых насекомых, пунцовые в крапинку божьи коровки, жуки, отливающие медью, и другие — черные, рогатые, наполняли этот жаркий световой колодец, прорытый в холодной тенистой чаще.

Молодые люди уселись так, чтобы голова была в тени, а ноги грелись на солнце. Они наблюдали возню всей этой мелкоты, зародившейся от одного солнечного луча, и Жанна в умилении твердила:

— Как тут хорошо! Как прекрасна природа! Иногда мне хочется быть мошкой или бабочкой и прятаться в цветах.

Они говорили о себе, о своих привычках, вкусах, и тон у них был приглушенный, задушевный, каким делают признания. Он уверял, что ему опостылел свет, надоела пустая жизнь — вечно одно и то же; нигде не встретишь ни искренности, ни правды.

Свет! Ей бы очень хотелось повидать его. Но она заранее была убеждена, что он не стоит деревенской жизни. И чем больше сближались их сердца, тем церемоннее называли они друг друга» виконт»и «мадемуазель», но тем чаще встречались и улыбались друг другу их глаза; и им казалось, что души их наполняются какой-то небывалой добротой, всеобъемлющей любовью, интересом ко всему тому, что не занимало их прежде,

Они возвратились, но оказалось, что барон отправился пешком посмотреть «Девичью беседку»— высокий грот в гребне скалы; они стали дожидаться его в трактире.

Он явился только в пять часов вечера, после долгой прогулки по берегу.

Тогда все снова уселись в лодку. Она плыла медленно, по ветру, без малейшего колыхания, как будто вовсе не двигалась. Ветер набегал неторопливыми теплыми дуновениями, и парус на миг натягивался, а потом снова безжизненно опадал вдоль мачты. Мутная водная пелена словно застыла; а солнце, утомившись горением, не спеша опускалось к ней по своей орбите.

Все опять притихли, убаюканные морем.

Наконец Жанна заговорила:

— Как бы мне хотелось путешествовать!

Виконт подхватил:

— Да, но одному путешествовать тоскливо, надо быть по меньшей мере вдвоем, чтобы делиться впечатлениями.

Она задумалась.

— Это верно… а все-таки я люблю гулять одна, так приятно мечтать в одиночестве…

Он посмотрел на нее долгим взглядом.

— Можно мечтать и вдвоем.

Она опустила глаза. Это был намек? Вероятно. Она всматривалась в даль, словно надеясь заглянуть за черту горизонта, затем произнесла с расстановкой:

— Мне хотелось бы побывать в Италии… и в Греции… ах, да, в Греции… и еще на Корсике! Какая там, должно быть, дикая красота!

Его больше привлекала Швейцария, ее горные шале и озера.

— Нет, по-моему, лучше совсем неизведанные страны, вроде Корсики, или уж очень древние, полные воспоминаний, вроде Греции. Как, должно быть, приятно находить следы тех народов, историю которых мы знаем с детства, и видеть места, где Совершались великие деяния.

Виконт, человек более положительный, возразил:

— Меня очень интересует Англия, там есть чему поучиться.

И они пустились путешествовать по всему свету, от полюса до экватора, обсуждали достоинства каждой страны, восторгались воображаемыми ландшафтами и фантастическими — нравами некоторых народов, например, китайцев или лапландцев; но в конце концов пришли к заключению, что нет в мире страны прекраснее Франции, где климат такой мягкий — летом прохладно, зимой тепло, где такие пышные луга, зеленые леса, широкие, плавные реки и такое благоговение перед искусствами, какого не было нигде после золотого века Афин.

Потом они замолчали.

Солнце спускалось все ниже и, казалось, кровоточило; широкий огненный след, словно сверкающая дорожка, тянулся по глади океана от горизонта до струи за кормою лодки.

Последние дуновения ветра стихли, исчезла малейшая рябь, а неподвижный парус заалелся. Беспредельная тишь словно убаюкала просторы, все смолкло перед этой встречей двух стихий, и, нежась и выгибая под сводом неба свое сверкающее переливчатое лоно, водная стихия, невеста-великанша, ожидала огненного жениха, нисходившего к ней. Он спешил опуститься, пылая как бы от жажды объятий. Он коснулся ее, и мало-помалу она его поглотила.

Тогда с горизонта потянуло прохладой; волной тронуло зыбкое лоно моря, словно солнце, утопая, бросило в мир вздох успокоения.

Сумерки длились недолго; распростерлась ночь, испещренная звездами. Дядя Ластик взялся за весла; все заметили, что море светится. Жанна и виконт, сидя рядом, смотрели на подвижные огоньки за кормой лодки. Почти без мыслей, в смутном созерцании, они блаженно впитывали отраду вечера; рука Жанны опиралась на скамью, и вот палец соседа, словно нечаянно, Дотронулся до нее; девушка не шевельнулась, удивленная, счастливая и смущенная этим легким прикосновением.

Вечером она вернулась к себе в комнату необычайно взволнованная и растревоженная, так что ей хотелось плакать от всего. Она взглянула на часы, подумала, что пчелка будет свидетельницей всей ее жизни, будет своим частым и ровным тиканьем откликаться на ее радости и горе, и остановила позолоченную мушку, чтобы поцеловать ее крылышки. Она готова была расцеловать все на свете. Она вспомнила, что запрятала в какой-то ящик старую куклу. Отыскав ее, она так обрадовалась, словно встретилась с любимой подругой, и, прижимая игрушку к груди, осыпала страстными поцелуями ее крашеные щеки и кудельные локоны.

Все еще держа куклу в руках, она задумалась.

Он ли это, супруг, которого сулили ей тысячи тайных голосов, очутился теперь на ее пути по воле всеблагого провидения? Он ли это, тот, кто создан для нее и кому она отдаст всю жизнь? Неужто они двое суждены друг другу, и чувства их, встретившись, соединятся, сольются нерасторжимо, породят любовь?

Она еще не испытывала тех бурных порывов всего существа, тех безумных восторгов, тех душевных потрясений, которые считала признаками страсти; однако она как будто уже начинала любить его, потому что, думая о нем, минутами вся замирала, а думала она о нем беспрестанно. В его присутствии у нее тревожно билось сердце; она бледнела и краснела, встречая его взгляд, вздрагивала от звука его голоса.

Она почти не спала в эту ночь.

И с каждым днем волнующее желание любви все сильнее овладевало ею. Она без конца искала ответа у самой себя, гадала по лепесткам ромашки, по облакам, по монетам, подброшенным вверх.

Однажды вечером отец сказал ей:

— Принарядись завтра утром.

— Для чего, папа? — спросила она.

— Это секрет, — ответил он.

И когда наутро она сошла вниз, свежая, нарядная, в светлом платье, она увидела на столе в гостиной груду коробок с конфетами, а на стуле огромный букет.

Во двор въехала повозка. На ней было написано: «Лера, кондитер в Фекане. Свадебные обеды», и Людивина с помощью поваренка принялась вытаскивать из задней дверцы фургона множество больших плоских корзин, от которых вкусно пахло.

Появился виконт де Ламар. Панталоны его были туго натянуты штрипками, лакированные сапожки подчеркивали миниатюрность ноги. Длинный сюртук был схвачен в талии, а между отворотами виднелось кружево манишки. Галстук из тонкого батиста был несколько раз обернут вокруг шеи, и вынуждал виконта высоко держать красивую чернокудрую голову, отмеченную печатью строгого изящества.

У него был совсем иной вид, чем всегда, — парадный костюм сразу же делает неузнаваемыми самые привычные лица. Жанна в изумлении смотрела на него, как будто видела впервые, она находила его в высшей степени аристократичным, вельможей с головы до пят.

Он поклонился с улыбкой:

— Ну, кума, готовы?

— Что такое? Что это значит? — пролепетала она.

— Скоро узнаешь, — сказал барон.

К крыльцу подали карету, и мадам Аделаида в полном параде спустилась из своей спальни, опираясь на руку Розали, которая до того была потрясена щегольской наружностью г-на де Ламар, что папенька заметил:

— Смотрите-ка, виконт, вы, кажется, пришлись по вкусу нашей горничной.

Тот вспыхнул до ушей, сделал вид, что не слышит, и, схватив букет, преподнес его Жанне. Она взяла цветы, недоумевая все больше и больше. Все четверо сели в карету; кухарка Людивина принесла баронессе холодного бульона для подкрепления сил и при этом заявила:

— Ну, право же, барыня, чем не свадьба?

Экипаж оставили при въезде в Ипор, и, по мере того как они продвигались по деревенской улице, матросы в Праздничном платье, слежавшемся на сгибах, выходили из домов, кланялись, пожимали руку барону и шли за ними, как в процессии.

Виконт вел под руку Жанну, и они возглавляли шествие.

Дойдя до церкви, все остановились; оттуда выплыл большой серебряный крест, его держал перед собой мальчик-служка, а за ним второй мальчуган, одетый в Красное с белым, нес сосуд со святой водой и кропилом.

Далее показались три старика певчих, — один из них Хромой, — затем трубач и, наконец, кюре; на его выпуклом животе была скрещена и топорщилась шитая золотом епитрахиль. Он улыбнулся и кивнул головой в знак Приветствия; потом, полузакрыв глаза, шевеля губами в беззвучной молитве и надвинув на нос треугольную шапочку, последовал по направлению к морю за своим дегабом, облаченным в стихари.

На пляже толпа окружала новую лодку, увитую гирляндами цветов. Длинные ленты развевались на ее мачте, парусе, снастях, а на корме золотыми буквами было выведено название: Жанна.

Капитан судна, сооруженного на деньги барона, дядя Ластик, вышел навстречу процессии. Все мужчины Дружным движением обнажили головы, а кучка богомолок, в широких черных сборчатых накидках с капюшоном, полукругом опустилась на колени.

Кюре в центре, двое служек по бокам встали у одного конца лодки, а у другого три старика певчих, на вид особенно неопрятные и небритые при белых одеяниях, с важной миной уткнулись в книгу церковных песнопений и зафальшивили во всю глотку среди ясного утра.

Когда они переводили дух, трубач продолжал завывать самостоятельно; серенькие глазки его совсем скрывались за раздутыми щеками. Кожа на шее и даже на лбу как будто оттопырилась, — с такой натугой он дул.

Недвижимое и прозрачное море, казалось, благоговейно притихло ради крестин своего суденышка, катило барашки вышиной с палец и, словно граблями, тихонько шуршало по гальке. А большие белые чайки, развернув крылья, чертили по синему небу круги, удалялись, возвращались и плавным полетом проносились над коленопреклоненной толпой, словно тоже хотели узнать, что там творится.

Наконец, проревев пять минут «аминь», певчие замолчали, и священник хриплым голосом прокудахтал какие-то латинские слова, выговаривая внятно только их звучные окончания.

Затем он обошел вокруг всей лодки, окропил ее святой водой и принялся бубнить молитвы, остановившись у одного из бортов, напротив крестных, которые не двигались, держась за руки.

Молодой человек хранил горделивый вид красавца мужчины, а девушка задыхалась от внезапно нахлынувшего волнения, почти теряла сознание и дрожала так, что у нее стучали зубы. Мечта, не покидавшая ее все последнее время, в каком-то мгновенном видении приняла черты действительности. Кто-то упоминал о свадьбе, и священник совершал обряд, и люди в стихарях возглашали молитвы. Уж не ее ли это венчали?

Рука ли ее дрогнула или томление ее сердца передалось по жилкам сердцу соседа? Понял, угадал ли он, был ли, как и она, одурманен любовью? Или просто знал по опыту, что ни одна женщина не в силах устоять перед ним? Она вдруг почувствовала, что он сжимает ее руку, сперва потихоньку, потом сильнее, еще сильнее, до боли. И без малейшего движения в лице, незаметно для всех других он явственно, да, да, явственно, произнес:

— Жанна, пусть это будет наша помолвка!

Она наклонила голову очень, очень медленно, может быть, в знак согласия. И священник, все еще кропивший лодку, обрызгал святой водой их пальцы.

Обряд кончился. Женщины поднялись с колен. Возвращались уже вразброд. Крест утратил все свое величие; он стремительно мчался, качаясь справа налево или наклонившись вперед, и казалось, того и гляди, шлепнется на землю. Кюре уже не молился, он трусил следом; певчие и трубач шмыгнули в боковую уличку, чтобы поскорее разоблачиться; матросы тоже торопливо шагали кучками. Одна и та же мысль наполняла их головы кухонными запахами, придавала прыти ногам, увлажняла рот слюной, вызывала урчанье в кишках.

В Тополях всех ждал сытный завтрак.

Большой стол был накрыт во дворе под яблонями. Шестьдесят человек моряков и крестьян разместились за ним. Баронесса сидела во главе стола, с двух сторон ее — оба кюре, ипорский и местный. Напротив восседал барон, а у него по бокам — мэр и жена мэра, сухопарая пожилая крестьянка, которая без перерыва кивала головой на все стороны. Длинной физиономией, высоким нормандским чепцом и круглыми, вечно удивленными глазами она очень напоминала курицу с белым хохолком, и ела она мелкими кусочками, как будто клевала носом в тарелке.

Жанна возле своего кума утопала в блаженстве. Она ничего больше не видела, ничего не понимала и молчала, потому что у нее от счастья мутилось в голове.

Она спросила его:

— Как вас зовут?

— Жюльен. А вы и не знали? — сказал он. Она не ответила, только подумала: «Как часто буду я повторять это имя!»

Когда завтрак окончился, господа предоставили двор матросам, а сами отправились гулять по другую сторону дома. Баронесса совершала свой моцион под руку с бароном и под эскортом обоих священников. Жанна и Жюльен дошли до рощи и вступили в лабиринт заглохших тропинок; внезапно он схватил ее руки:

— Скажите, вы согласны быть моей женой?

Она снова опустила голову; но так как он настаивал: «Ответьте мне, умоляю», — она медленно подняла к нему глаза, и он прочел ответ в ее взгляде.



IV

Однажды утром барон вошел в комнату Жанны, когда она еще не вставала, и сел в ногах постели.

— Виконт де Ламар просит твоей руки.

Ей захотелось спрятать голову под одеяло

— Мы обещали дать ответ позднее, — продолжал отец.

Она задыхалась, волнение душило ее. Барон выждал минуту и добавил с улыбкой:

— Мы не хотели решать, не поговорив с тобой. Мы с мамой не возражаем против этого брака, однако принуждать тебя не собираемся. Ты много богаче его, но, когда речь идет о счастье всей жизни, можно ли думать о деньгах? У него не осталось никого из родных; следовательно, если ты станешь его женой, он войдет в нашу семью как сын, а с другим бы ты, наша дочка, ушла к чужим людям. Нам он нравится. А тебе как?

Она пролепетала, краснея до корней волос:

— Я согласна, папа.

Барон, не переставая улыбаться, пристально посмотрел ей в глаза и сказал:

— Я об этом догадывался, мадемуазель.

До вечера она была как пьяная, не знала, что делает, брала в рассеянности одни предметы вместо других, и ноги у нее подкашивались от усталости, хотя она совсем не ходила в этот день.

Около шести часов, когда они с маменькой сидели под платаном, появился виконт.

У Жанны бешено забилось сердце. Молодой человек подходил к ним, не обнаруживая заметного волнения. Приблизившись, он взял руку баронессы и поцеловал ее пальцы, потом поднял дрожащую ручку девушки и прильнул к ней долгим, нежным, благодарным поцелуем.

И для обрученных началась счастливая пора. Они разговаривали наедине в укромном углу гостиной или сидели на откосе в конце рощи над пустынной ландой. Иногда они гуляли по маменькиной аллее, и он говорил о будущем, а она слушала, опустив глаза на пыльную борозду, протоптанную баронессой.

Раз дело было решено, не стоило медлить с развязкой. Венчание назначили на пятнадцатое августа, через полтора месяца, а потом молодые сразу же должны были отправиться в свадебное путешествие. Когда Жанну спросили, куда ей хочется ехать, она выбрала Корсику, где больше уединения, чем в городах Италии.

Они ждали дня свадьбы без особого нетерпения, а пока нежились, купались в атмосфере пленительной влюбленности, упивались неповторимой прелестью невинных ласк, пожатья пальцев, долгих страстных взглядов, в которых как будто сливаются души, и смутно томились робким желанием настоящих любовных объятий.

Решено было не приглашать на свадьбу никого, кроме тети Лизон, маменькиной сестры, жившей пансионеркой при одном из монастырей в Версале.

Баронесса хотела, чтобы сестра жила у нее после смерти их отца; но старая дева была одержима мыслью, что она никому не нужна, всем мешает и всем в тягость, а потому предпочла поселиться в одном из тех монастырских приютов, где сдают квартиры одиноким, обиженным жизнью людям.

Время от времени она приезжала погостить месяцдругой у родных.

Это была маленькая, щупленькая женщина; она большей частью молчала, держалась в тени, появлялась только к столу, сейчас же снова уходила к себе в комнату и обычно сидела там взаперти.

У нее было доброе старушечье лицо, хотя ей шел всего сорок третий год, взгляд кроткий и грустный; домашние с ней никогда не считались; в детстве она не была ни миловидной, ни резвой, а потому никто ее не ласкал, и она тихо и смирно сидела в уголке. Уже с тех вор на ней был поставлен крест. И в годы юности никто ею не заинтересовался.

Она казалась чем-то вроде тени или привычной вещи, живой мебели, которую видишь каждый день, но почти не замечаешь.

Сестра еще в родительском доме приучилась считать ее существом убогим и совершенно безличным. С ней обращались по-родственному бесцеремонно, с оттенком Пренебрежительной жалости. Звали ее Лиза, но ее явно смущало это кокетливое юное имя. Когда в семье увидели, что она замуж не выйдет, из Лизы сделали Лизон. С рождения Жанны она стала «тетей Лизон», бедной родственницей, чистенькой, болезненно застенчивой даже с сестрой и зятем; те, правда, любили ее, но любовью поверхностной, в которой сочетались ласковое равнодушие, безотчетное сострадание и природное доброжелательство.

Иногда, припоминая что-нибудь из времен своей юности, баронесса говорила, чтобы точнее определить дату события: «Это было вскоре после сумасбродной выходки Лизон».

Подробнее об этой «сумасбродной выходке» никогда не говорилось, и она так и осталась окутана тайной.

Однажды вечером Лиза, которой было тогда двадцать лет, неизвестно почему бросилась в пруд. Ни в жизни ее, ни в поведении ничто не предвещало такого безрассудства. Ее вытащили полумертвой. И родители, вместо того чтобы доискаться скрытой причины этого поступка, с возмущением воздевали руки и толковали о «сумасбродной выходке», как толковали о несчастье с лошадью Коко, которая незадолго до того споткнулась на рытвине и сломала ногу, так что ее пришлось пристрелить.

С тех пор Лизу, вскоре ставшую Лизон, считали слабоумной. Понемногу все окружающие прониклись к ней тем же ласковым презрением, какое она внушала родным. Даже маленькая Жанна, с присущим детям чутьем, не обращала на нее внимания, никогда не прибегала поцеловать ее в постели, никогда вообще не заглядывала к ней в комнату. Казалось, одна только Розали знала, где помещается эта комната, потому что прибирала ее.

Когда тетя Лизон выходила в столовую к завтраку, «малютка» по привычке подставляла ей лоб для поцелуя. Только и всего.

Если кому-нибудь она была нужна, за ней посылали прислугу; а когда она не появлялась, никто не интересовался ею, не вспоминал о ней, никому бы и в голову не пришло обеспокоиться, спросить:

«Что это значит, почему Лизон не видно с утра?»

Она не занимала места в мире, она была из тех, кого не знают, в чью внутреннюю сущность не вникают даже близкие, чья смерть не оставляет в доме зияющей пустоты, из тех, кто не способен войти в жизнь, в привычки, в сердце окружающих.

Слова «тетя Лизон» не вызывали ни у кого ни малейшего душевного движения. Они звучали, как «кофейник» или «сахарница».

Ходила она всегда торопливо, мелкими, неслышными шажками; никогда не шумела, не стучала, будто сообщая беззвучность даже предметам. Руки у нее были словно из ваты, так бережно и легко касалась она всего, за что бралась.

Она приехала к середине июля, в полном смятении от предстоящей свадьбы. Она навезла кучу подарков, но от нее и это приняли довольно равнодушно. И со второго дня перестали замечать ее присутствие.

Зато она вся кипела необычайным волнением и не сводила глаз с жениха и невесты. С непривычной для нее живостью, с лихорадочным рвением занималась она приданым; как простая швея, работала у себя в комнате, куда никто не наведывался.

Она то и дело приносила баронессе платки, которые сама подрубила, или салфетки, на которых вышила вензеля, и при этом спрашивала:

— Хорошо у меня получилось, Аделаида?

А маменька, небрежно взглянув на ее работу, отвечала:

— Да не изводись ты так, Лизон.

Однажды в конце месяца, после душного знойного дня, взошла луна и настала особенно ясная, свежая ночь, в которой все волнует, все умиляет, окрыляет, будит затаенные поэтические порывы души. Теплое дыхание полей вливалось в тихую гостиную.

Абажур отбрасывал световой круг на стол, за которым баронесса с мужем играли в карты; тетя Лизон сидела между ними и вязала, а молодые люди, облокотясь о подоконник, смотрели в открытое окно на залитый лунным светом сад.

Липа и платан разметали свои тени по лужайке, а дальше она тянулась широким белесым и блестящим пятном до черной полосы рощи.

Жанну непреодолимо влекло нежное очарование ночи, призрачное свечение кустов и деревьев, и она обернулась к родителям:

— Папенька, мы пойдем погуляем по лужайке перед домом.

Барон ответил, не отрываясь от игры:

— Ступайте, детки, — и продолжал партию.

Они вышли и принялись медленно бродить по светлому дерну, доходя до самого края леска.

Становилось поздно, а они и не собирались возвращаться. Баронесса устала и хотела подняться к себе.

— Надо позвать наших голубков, — сказала она.

Барон окинул взглядом весь большой, облитый сиянием сад, где медленно блуждали две тени.

— Не тронь их, — возразил он, — там такая благодать! Лизон их подождет. Хорошо, Лизон?

Старая дева подняла свои встревоженные глаза и ответила обычным, робким голосом:

— Конечно, подожду.

Папенька помог подняться баронессе и, сам усталый от жаркого дня, сказал:

— Я тоже пойду лягу.

И удалился вместе с женой.

Тогда тетя Лизон, в свою очередь, встала, бросила на кресло начатую работу, клубок шерсти и крючок и, опершись о подоконник, погрузилась в созерцание чудесной ночи.

Жених и невеста все ходили и ходили по лугу, от рощи до крыльца, от крыльца до рощи. Они сжимали друг другу руки и молчали. Они как бы отрешились от себя, слились с той зримой поэзией, которой дышала земля.

Вдруг в рамке окна Жанна увидела фигуру старой девы, которая вырисовывалась в свете лампы.

— Посмотрите, — сказала она, — тетя Лизон следит за нами.

Виконт поднял голову и равнодушным голосом, каким говорят, не думая, ответил:

— В самом деле, тетя Лизон следит за нами.

И они продолжали мечтать, бродить, любить.

Но трава покрылась росой, Жанна вздрогнула от легкого холодка.

— Пора домой, — заметила она.

И они возвратились.

Когда они вошли в гостиную, тетя Лизон уже снова вязала; она низко наклонилась над работой, и ее худые пальцы немного дрожали, словно от утомления.

Жанна подошла к ней:

— Пора спать, тетя.

Старая дева вскинула глаза; они покраснели, как будто от слез. Влюбленные этого не заметили; зато молодой человек увидел вдруг, что легкие башмачки девушки совсем намокли. Он забеспокоился и спросил нежным голосом:

— Ваши милые ножки не озябли?

Но тут пальцы тети Лизон задрожали так сильно, что вязанье выпало из них; клубок шерсти покатился по паркету; порывисто закрыв лицо руками, она громко, судорожно зарыдала.

Молодые люди в изумлении застыли на месте. Потом Жанна стремительно бросилась на колени перед теткой и, отводя ее руки, твердила в растерянности:

— Ну что ты, что ты, тетя Лизон?

И бедная женщина пролепетала в ответ хриплым от слез голосом, вся сжавшись от душевной боли:

— Это оттого, что он спросил… «Ваши милые… ножки не озябли?..» Мне-то ведь, мне никогда так не говорили… никогда, никогда…

Жанна была удивлена, растрогана, и тем не менее ей хотелось смеяться при мысли о влюбленном, который стал бы рассыпаться в нежностях перед тетей Лизон; а виконт отвернулся, чтобы скрыть улыбку.

Тетя Лизон вдруг вскочила, оставила клубок на полу, а вязанье на кресле, без свечи взбежала по темной лестнице и ощупью отыскала свою дверь.

Молодые люди, оставшись одни, переглянулись, им было и смешно и грустно.

— Бедная тетя! — прошептала Жанна.

— У нее сегодня, видно, что-то неладно с головой, — заметил Жюльен.

Они держались за руки и никак не могли расстаться, а потом робко, очень робко поцеловались в первый раз у пустого кресла тети Лизон.

На другой день они уже и не вспоминали о слезах старой девы.

Последние две недели перед свадьбой Жанна как-то затихла и успокоилась, словно утомилась от сладостных волнений.

А в утро торжественного дня у нее совсем не было времени для раздумья. Она ощущала только совершенную пустоту во всем теле, как будто у нее растворились кости»и мышцы, и кровь; а когда она бралась за какиенибудь предметы, то замечала, что пальцы ее сильно дрожат.

Она овладела собой только в церкви, у амвона, во время службы.

Замужем! Теперь она замужем! Все происшедшее с утра, чередование событий и переживаний казалось ей сном, настоящим сном. Бывают минуты, когда все вокруг меняется для нас; любые поступки приобретают новый смысл; и даже часы дня как будто смещаются.

Она была очень растерянна и еще больше удивлена. Лишь вчера все было по-прежнему в ее существовании, только неотступная мечта ее жизни стала близкой, почти осязаемой. Вчера она заснула девушкой, теперь она женщина.

Значит, она перешагнула тот рубеж, который скрывал будущее со всеми его радостями, со всем счастьем, о каком только мечталось. Перед ней словно распахнулись двери: стоит сделать шаг, и сбудутся ее чаяния.

Венчанье кончилось. Все перешли в ризницу, где было почти пусто, потому что на свадьбу никого не приглашали; затем направились к выходу.

Когда новобрачные показались на паперти, раздался такой страшный грохот, что молодая отпрянула назад, а баронесса громко вскрикнула, — это крестьяне дали залп из ружей; и до самых Тополей выстрелы не прекращались.

Дома был подан завтрак для членов семьи, для приходского кюре и кюре из Ипора, для мэра и свидетелей, выбранных из числа почтенных местных фермеров.

Потом в ожидании обеда все вышли в сад. Барон, баронесса, тетя Лизон, мэр и аббат Пико гуляли по маменькиной аллее, а чужой священник большими шагами ходил по другой аллее и читал молитвенник.

Со двора доносилось шумное веселье крестьян, которые пили под яблонями сидр. Вся округа, празднично разодетая, собралась там. Парни и девушки заигрывали друг с другом.

Жанна и Жюльен прошли через рощу, взобрались на откос и в молчании смотрели на море. Погода стояла свежая, хотя была середина августа; дул северный ветер, и огромный шар солнца неумолимо сверкал на яркосинем небе.

Ища укрытия, молодые люди пересекли ланду в сторону извилистой, поросшей лесом долины, идущей вниз, к Ипору. Едва они очутились под деревьями, как перестали ощущать малейшее дуновение ветра; они свернули с дороги на узкую тропинку, убегавшую в лесную чащу. Идти рядом было почти невозможно, и тут Жанна почувствовала, как вокруг ее стана потихоньку обвивается его рука.

Она молчала, задыхаясь, сердце у нее колотилось, дух захватывало. Нависшие ветки касались их волос; то и дело приходилось нагибаться, чтобы пройти; она сорвала листок, две божьи коровки, точно две раковинки, приютились на обратной его стороне.

Успокоившись немного, она заметила наивно:

— Смотрите — семейство.

Жюльен коснулся губами ее уха:

— Сегодня вечером вы будете моей женой.

Хотя она многое узнала, живя среди природы, но в любви до сих пор видела только поэзию и потому изумилась. Женой? Разве она не стала уже его женой?

Но он принялся осыпать частыми, легкими поцелуями ее висок и шею там, где вились первые волоски. Вздрагивая каждый раз от этих мужских, — непривычных ей поцелуев, она невольно отклоняла голову в другую сторону, старалась избежать его ласк и все же наслаждалась ими.


Данная книга охраняется авторским правом. Отрывок представлен для ознакомления. Если Вам понравилось начало книги, то ее можно приобрести у нашего партнера.
Поделиться впечатлениями