Ружья, микробы и сталь

Джаред Даймонд



* * *

Еси, Каринге, Омваи, Парану, Сауакари, Вивору и всем остальным моим друзьям и учителям с Новой Гвинеи, умеющим жить в трудных природных условиях.

* * *

Предисловие

Почему всемирная история похожа на луковицу?

Эта книга — моя попытка кратко изложить историю всех людей, живших на планете за последние тринадцать тысяч лет. Я решил написать ее, чтобы ответить на следующий во­прос: «Почему на разных континентах история развивалась так неодинаково?». Возможно, этот вопрос заставит вас насторожиться и подумать, что вам в руки попал очередной расист­ский трактат. Если так, будьте спокойны — моя книга не из их числа; как станет видно в дальнейшем, для ответа на мой вопрос мне даже не понадобится говорить об отличиях между расами. Моей главной целью было дойти до предельных оснований, проследить цепь исторической причинности на максимальное расстояние в глубь времен.

Авторы, которые берутся за изложение всемирной истории, как правило, сужают свой предмет до письменных обществ, населявших Евразию и Северную Африку. Коренным обществам остальных частей мира — субсахарской Африки, Северной и Южной Америки, архипелагов Юго-Восточной Азии, Австралии, Новой Гвинеи, островов Тихого океана — уделяется лишь незначительное внимание, чаще всего к тому же ограничивающееся событиями, происходившими с ними на позднейших этапах истории, то есть после того, как они были открыты и покорены западноевропейцами. Даже внутри Евразии история западной части континента освещается гораздо подробнее, чем история Китая, Индии, Японии, тропической Юго-Восточной Азии и других обществ Востока. История до изобретения письменности — то есть примерно до начала III тысячелетия до н. э. — также излагается сравнительно бегло, несмотря на то, что она составляет 99,9% всего пятимиллионолетнего срока пребывания человека на Земле.

Подобная узконаправленность историографии имеет три недостатка. Во-первых, интерес к другим народам, то есть народам, проживающим не в Западной Евразии, сегодня по вполне понятным причинам становится все более массовым. Вполне понятным, потому что эти «другие» народы преобладают в населении земного шара и представляют подавля­ющее большинство существующих этнических, культурных и языковых групп. Некоторые из стран за пределами Западной Евразии уже вошли — а некоторым вот-вот предстоит войти — в число наиболее экономически и политически могущественных держав мира.

Во-вторых, даже тот, кого в первую очередь интересуют причины формирования современного мироустройства, не продвинется слишком далеко, если ограничится событиями, произошедшими со времени появления письменности. Ошибочно думать, что до 3000 г. до н. э. народы разных континентов в среднем находились на одинаковом уровне развития и только изобретение письменности в Западной Евразии спровоцировало исторический рывок ее популяции, преобразивший также все остальные области человеческой деятельности. Уже к 3000 г. до н. э. у некоторого числа евразийских и североафриканских народов в зародыше существовали не только письменная культура, но и централизованное государственное управление, города, были широко распространены металлические оружие и орудия труда; они использовали одомашненных животных в качестве транспорта, тягловой силы и источника механической энергии, а также полагались на земледелие и животноводство как на основной источник пропитания. На большей части других континентов в тот период не существовало ничего подобного; какие-то, но не все из этих изобретений позже независимо возникли в обоих Америках и в субсахарской Африке — и то лишь на протяжении пяти последующих тысячелетий, а коренному населению Австралии так никогда и не довелось прийти к ним самостоятельно. Эти факты сами по себе должны были бы стать указанием на то, что корни западноевразийского господства в современном мире прорастают далеко в дописьменное прошлое. (Под западноевразийским господством я имею в виду доминирующую роль в мире как обществ самой Западной Евразии, так и обществ, сформированных выходцами из Западной Евразии на других континентах.)

В-третьих, история, фокусирующаяся на западноевразий­ских обществах, совершенно игнорирует один важный и очевидный вопрос. Почему именно эти общества достигли столь непропорционального могущества и ушли столь далеко вперед по пути инноваций? Отвечать на него принято, ссылаясь на такие очевидные факторы, как подъем капитализма, меркантилизма, эмпирического естествознания, развитие техники, а также на болезнетворные микробы, уничтожавшие народы других континентов, когда те вступали в контакт с пришельцами из Западной Евразии. Но почему все эти факторы доминирования возникли именно в Западной Евразии, а в других частях мира либо не возникли вовсе, либо присутствовали лишь в незначительной степени?

Эти факторы относятся к разряду ближайших, но не исходных причин. Почему капитализм не появился в доколумбовой Мексике, меркантилизм — в субсахарской Африке, исследовательская наука — в Китае, а болезнетворные микробы — в аборигенной Австралии? Если в ответ приводят индивидуальные факторы локальной культуры — например, в Китае научно-исследовательская деятельность была подавлена влиянием конфуцианства, а в Западной Евразии ее стимулировали грече­ская и иудео-христианская традиции, — то можно снова констатировать непонимание необходимости установить исходные причины, то есть объяснить, почему традиция конфуцианства зародилась не в Западной Евразии, а иудео-христианская этика — не в Китае. Я уж не говорю о том, что такой ответ оставляет совершенно необъясненным факт технологического превосходства конфуцианского Китая над Западной Европой в период, продолжавшийся приблизительно до 1400 г. н. э.

Сосредоточив внимание исключительно на западноевразийских обществах, невозможно понять даже их самих. Поскольку интереснее всего выяснить, в чем их отличительные черты, нам не обойтись без понимания обществ, от которых они отличаются, — только тогда мы сможем поместить общества Западной Евразии в более широкий контекст.

Возможно, кому-то из читателей покажется, что я ударяюсь в крайность, противоположную традиционной историо­графии, а именно уделяю слишком мало внимания Западной Евразии за счет остальных частей мира. Здесь я бы возразил, что остальные части мира — очень полезное пособие для историка хотя бы потому, что, несмотря на ограниченное географическое пространство, в них иногда уживается великое многообразие обществ. Другие читатели, я допускаю, согласятся с мнением одного из рецензентов этой книги. В слегка укоризненном тоне он заметил, что я, видимо, смотрю на всемирную историю как на луковицу, в которой современный мир образует лишь наружную оболочку и слои которой следует очищать, чтобы добраться до исторической истины. Но ведь история и есть такая луковица! К тому же снимать ее слои — занятие, не только исключительно увлекательное, но и имеющее огромную важность для сегодняшнего дня, когда мы стараемся усвоить уроки нашего прошлого для нашего будущего.

Пролог

Вопрос Яли

Всем нам хорошо известно, что история народов, населяющих разные части земного шара, протекала очень неодинаково. За тринадцать тысяч лет, минувших с конца последнего оледенения, в некоторых частях мира развились индустриальные общества, владеющие письменностью и металлическими орудиями труда, в других — бесписьменные аграрные общества, в-третьих — лишь общества охотников-собирателей, владеющих технологиями каменного века. Это сложившееся в истории глобальное неравенство до сих пор отбрасывает тень на современность — как минимум потому, что письменные общества с металлическими орудиями завоевали или истребили все остальные. И хотя указанные различия составляют наиболее фундаментальный факт всемирной истории, вопрос об их происхождении остается предметом дебатов. Однажды, 25 лет назад, в простой и совсем не отвлеченной формулировке этот трудный вопрос адресовали мне самому.

В июле 1972 г. я занимался очередным полевым исследованием эволюции птиц на тропическом острове Новая Гвинея и в один из дней прогуливался вдоль берега моря. В тот же самый день местный политик по имени Яли, о популярности которого я уже был наслышан, посещал близлежащий выборный участок. Случилось так, что наши пути пересеклись: мы шли по пляжу в одном направлении и он меня нагнал. Следующий час мы провели в совместной прогулке, в течение которой не переставая беседовали.

Яли излучал обаяние и энергию, особенно когда обращал на вас свой завораживающий взгляд. Он уверенно говорил о собственных делах, но вместе с тем задавал множество дельных вопросов и с величайшим вниманием выслушивал ответы. Наша беседа началась с предмета, занимавшего тогда умы каждого новогвинейца, — скорых политических реформ. Папуа — Новая Гвинея, как называется сегодня страна Яли, в то время еще управлялась Австралией по мандату ООН, однако будущая независимость уже витала в воздухе. Яли обстоятельно рассказывал мне о своей роли в подготовке местного населения к самоуправлению.

На каком-то этапе Яли развернул течение разговора и начал засыпать меня вопросами. Он не бывал нигде, кроме Новой Гвинеи, и имел только среднее образование, однако его любопытство было неистощимо. Прежде всего он хотел знать о моих занятиях новогвинейскими птицами (в том числе хорошо ли мне за это платят). Я рассказал ему, как разные группы птиц последовательно колонизировали Новую Гвинею на протяжении миллионов лет. Затем, в ответ на вопрос Яли, я рассказал, как предки его собственного народа оказались на Новой Гвинее несколько десятков тысяч лет назад и как европейцы колонизировали Новую Гвинею на протяжении последних двух столетий.

Несмотря на то что наш разговор все время оставался дружелюбным, напряжение между двумя обществами, которые мы с Яли представляли, было хорошо знакомо и ему, и мне. Еще 200 лет назад все обитатели Новой Гвинеи жили в «каменном веке». Иначе говоря, они по-прежнему пользовались каменными орудиями, которые в Европе уже несколько тысячелетий были вытеснены металлическими, а их деревни по-прежнему не были объединены в рамках единой политической иерархии. Когда на остров прибыли белые, они ввели централизованное управление и познакомили новогвинейцев с вещами, которые те немедленно оценили: от стальных топоров, спичек и лекарств до тканой одежды, безалкогольных напитков и зонтов. На Новой Гвинее все эти вещи получили собирательное название «карго».

Многие из колонизаторов открыто презирали островитян за «примитивность». Уровень жизни даже наименее способных из белых «хозяев», как их все еще продолжали называть в 1972 г., был гораздо выше, чем у коренных новогвинейцев, — выше, чем даже у такого популярного лидера, как Яли. С другой стороны, мы с Яли имели богатый опыт общения и с белыми, и с новогвинейцами, и поэтому оба прекрасно понимали, что последние в среднем, как минимум, ничуть не глупее первых. Все это, наверное, и было у Яли на уме, когда, в очередной раз пристально взглянув на меня своими сверкающими глазами, он задал вопрос: «Почему вы, белые, накопили столько карго и привезли его на Новую Гвинею, а у нас, черных, своего карго было так мало?»

Этот простой вопрос затрагивал самую сущность жизни, как ее воспринимал Яли. Ведь и правда, между образом жизни среднего новогвинейца и образом жизни среднего европейца или американца пролегает пропасть. Что-то похожее можно сказать и об отличиях народов Запада от других народов мира. У такого колоссального несоответствия должны иметься веские причины — причины, которые, по идее, должны быть очевидны.

Как бы то ни было, элементарный на первый взгляд вопрос Яли — из разряда труднейших. Я в тот раз, например, не нашелся, что сказать. У профессиональных историков до сих пор нет единодушного ответа на этот вопрос, а большинство даже перестали им задаваться. Все время, прошедшее с момента нашей случайной беседы, я изучал и описывал в своих работах другие аспекты человеческой эволюции, истории и языка. В этой книге, написанной двадцать пять лет спустя, я хочу наконец дать ответ на вопрос Яли.

Вопрос Яли касался лишь бросавшегося в глаза контраста между образом жизни новогвинейцев и белых европейцев. Но его можно экстраполировать и на множество других контрастов современности. Народы евразийского происхождения, особенно те, кто до сих пор живет в Европе и Восточной Азии, а также те, кто обрел новую родину в Северной Америке, со своим богатством и могуществом занимают доминирующее положение в современном мире. Другие народы, в том числе большинство африканских, сбросили европейское колониальное владычество, но остались далеко позади по богатству и могуществу. Третьи, например аборигены Австралии, обеих Америк и южной оконечности Африки, перестали даже быть хозяевами своей земли — как следствие завоевания и истребления, иногда поголовного, которому подвергли их колонизаторы-европейцы.

Стало быть, вопросы о неравенстве в современном мире можно переформулировать следующим образом. Почему богатство и могущество оказались распределены так, как они распределены сегодня, а не как-то иначе? В частности, почему не коренные американцы, африканцы и аборигены Австралии истребляли и покоряли европейцев и азиатов, а наоборот?

Мы легко можем отодвинуть предмет вопроса на один шаг назад. К 1500 г. н. э., когда колониальная экспансия европейцев по всему миру только начиналась, народы на других континентах уже многим отличались от них в аспекте технологий и политической организации. На большей части территории Европы, Азии и Северной Африки существовали государства или империи, имевшие развитую металлургию, а некоторые из них уже находились на пороге промышленной революции. Два коренных американских народа, ацтеки и инки, правили империями, жители которых обходились каменными орудиями. Части субсахарской Африки были поделены между мелкими государствами или вождями, подданные которых пользовались железными орудиями. Остальные народы — включая население Австралии и Новой Гвинеи, многих островов Тихого океана, большей части обеих Америк и небольших областей субсахар­ской Африки — в основном существовали как земледельче­ские племена или как бродячие общины охотников-собирателей и знали только каменные орудия.

Разумеется, именно эти технологические и политические различия в 1500 г. были непосредственной причиной неравенства в современном мире. Империи, вооруженные стальным оружием, были способны покорить или уничтожить племена с оружием из камня и дерева. Но каким образом мир пришел к тому положению, которое установилось к 1500 г.?

Опять же мы можем легко отодвинуть предмет вопроса еще на один шаг назад, опираясь на письменные источники и архео­логические открытия. До конца последнего оледенения, примерно за 11 тысяч лет до н. э., все народы на земле по-прежнему вели образ жизни охотников-собирателей. Разная скорость развития на разных континентах в промежутке между 11 000 г. до н. э. и 1500 г. н. э. — вот что привело к специфической конфигурации технологического и политического неравенства, оформившейся к концу этого исторического отрезка. Пока аборигены Австралии и многие коренные американцы оставались охотниками-собирателями, на большей части Евразии, во многих регионах обеих Америк и субсахарской Африки постепенно развивались аграрное хозяйство, скотоводство, металлургия и сложная политическая организация. Также в нескольких районах Евразии и в одном районе Америки самостоятельно возникла письменность. Однако в Евразии все эти нововведения появились раньше, чем где-либо еще. Так, массовое производство бронзовых орудий, только начавшее развиваться в южно­американских Андах за несколько столетий до 1500 г., было освоено в некоторых областях Евразии за четыре с лишним тысячи лет до этого. Каменные технологии тасманийцев, впервые увиденные европейскими путешественниками в 1642 г., были примитивнее, чем те, которые существовали по всей Европе в верхнем палеолите, то есть на несколько десятков тысяч лет раньше.

Следовательно, мы можем окончательно переформулировать вопрос о неравенстве в современном мире так: «Почему человеческое развитие происходило с разной скоростью на разных континентах?» Именно неравномерность темпов развития составляет наиболее широкий контекст истории и в таковом качестве является темой моей книги.

Хотя данная книга в конечном счете оказывается посвящена истории и доисторическому периоду, ее тема представляет не только академический интерес, но и огромную важность в практическом и политическом аспекте. История взаимодействия между неравными народами, история завоеваний, эпидемий и геноцида — вот фон, на котором происходило становление современного мира. Ее коллизии породили резонанс, который мы ощущаем по прошествии многих столетий и который продолжает активно влиять на текущую ситуацию в наиболее проблемных регионах планеты.

В качестве примера достаточно привести Африку, значительная часть которой по-прежнему пытается справиться с наследием недавно сброшенного колониализма. В других регионах — среди которых Центральная Америка, Мексика, Перу, Новая Каледония, бывший Советский Союз, частично Индонезия — противостояние все еще многочисленного коренного населения и правящего класса, в котором доминируют потомки чужаков-завоевателей, выливается в форму политической нестабильно­сти и партизанской войны. Многие другие исконные популяции, в частности гавайцы, австралийские аборигены, народы Сибири, индейцы США, Канады, Бразилии, Аргентины и Чили, потерпели такой ущерб в результате истребления и эпидемий, что сегодня их численность не идет ни в какое сравнение с численностью потомков колонизаторов. Лишенные из-за этого возможности вести серьезную гражданскую войну, они тем не менее все увереннее и активнее отстаивают свои права.

Давние столкновения между народами, помимо отголосков в современной политике и экономике, оставили свой след и в лингвистической сфере — в первую очередь речь идет о неминуемом исчезновении большей части существующих сегодня шести тысяч языков, вытесняемых английским, китайским, русским и несколькими другими, количество говорящих на которых за последние столетия колоссально выросло. Совокупность всех перечисленных проблем современности есть производное от разности исторических траекторий — разности, нехитрая констатация которой содержалась в вопросе Яли.

Прежде чем устремиться на поиски ответа, нам следовало бы сделать паузу и рассмотреть аргументы тех, кому само обсуждение вопроса Яли кажется ненужным или вредным. Есть люди, которые считают обидной даже саму его постановку. Рассмотрим несколько позиций, которые мотивируют их негативное отношение.

Первое возражение сводится к следующему. Если у нас получится объяснить, как вышло, что одни люди заняли гос­под­ст­вующее положение над другими, разве не послужит это оправ­данием самому факту господства? Разве не будет такое объяснение в сущности означать, что текущий расклад сил являлся неизбежным и что поэтому  бессмысленно пытаться его сегодня менять? Данное возражение — один из примеров всеобщей склонности путать объяснение причин с оправданием результатов или безропотным их принятием. Какой цели будет служить историческое объяснение — вопрос, отдельный от самого объяснения. К тому же в реальности понимание причин некоей ситуации чаще используется для ее изменения, нежели для удержания или воспроизведения. Именно с такой целью психологи пытаются понять склад ума убийц и насильников, историки общества пытаются выяснить корни геноцида, а медики — причины человеческих заболеваний. Исследователи не стремятся оправдать убийство, сексуальное насилие, геноцид или болезнь. Напротив, они стремятся лучше разобраться в цепи причин и следствий для того, чтобы суметь ее разорвать.

Во-вторых, разве сама попытка дать ответ на вопрос Яли не указывает автоматически на евроцентристский подход к истории, возвеличивание западноевропейцев и подспудную убежденность в том, что Западная Европа и европеизированная Америка занимают главенствующее положение в современном мире? Разве это главенство не является преходящим феноменом, характеризующим лишь последние два века и сегодня постепенно сходящим на нет на фоне набирающих силу Японии и Юго-Восточной Азии? Здесь я лишь укажу, что моя книга будет в основном посвящена народам, живущим вне Европы. Не ограничиваясь освещением контактов европейцев и неевропейцев, мы также рассмотрим взаимодействие между различными неевропейскими народами, в первую очередь те случаи, которые касаются коренных обитателей субсахарской Африки, Юго-Восточной Азии, Индонезии и Новой Гвинеи. Вместо того чтобы возвеличивать западноевропейцев, мы убедимся, что базовые элементы их цивилизации первоначально развились у народов, живших в других географических обла­стях, и лишь позднее были импортированы в Западную Европу.

В-третьих, разве само употребление терминов «цивилизация», «подъем цивилизации» и т. п. не создает ложного впечатления, что цивилизация есть благо, жизнь в условиях охотничье-собирательского племенного строя ужасна, а история последних тринадцати тысяч лет представляет собой поступательное движение ко все большему и большему счастью людей? Не знаю, как другие, но лично я не исхожу из того, что жить в промышленно развитом государстве «лучше», чем в первобытном племени, или что переход от охоты и собирательства к государству и металлическим орудиям воплощает собой «прогресс», или что такой прогресс сделал людей более довольными своей жизнью. По моим собственным впечатлениям, оформившимся за годы попеременного проживания в американских городах и новогвинейских деревнях, так называемые блага цивилизации — вещь неоднозначная. Скажем, по сравнению с охотниками-собирателями граждане современных индустриальных государств имеют лучшие условия для заботы о своем здоровье, меньше рискуют погибнуть от руки другого человека, дольше живут, но в то же время имеют значительно меньше возможностей опереться на поддержку окружающих — друзей и родственников. Моим мотивом в анализе географических различий между человеческими обществами является не возвеличивание одного типа общества за счет другого, а всего лишь выяснение того, что же произошло в истории.

Неужели, чтобы ответить на вопрос Яли, нельзя обойтись без написания еще одного трактата? Может быть, ответ нам уже известен? И если известен, то каков этот ответ?

Наверное, самый популярный ответ — это тот, который явно или подспудно предполагает, что разные народы отличаются друг от друга на биологическом уровне. На протяжении столетий, минувших после 1500 г. н. э., европейские первопроходцы, все больше узнавая, сколь далеки друг от друга народы мира в технологическом и политическом отношениях, истолковывали эти отличия как следствие разницы врожденных способностей. С возникновением и популяризацией теории Дарвина такие объяснения были переформулированы в терминах естественного отбора и эволюционной родословной. В первобытных народах с их примитивными технологиями стали видеть рудимент эволюции человечества из его обезьяноподобных предков. Вытеснение этих народов колонизаторами, представлявшими промышленно развитые общества, тем самым превращалось в иллюстрацию к тезису о выживании наиболее приспособленных. Позднее, с распространением науки о наследственности, объяснения подновили снова, теперь заимствовав терминологию у генетики. В интеллектуальном отношении европейцев стали считать генетически более способными, чем африканцев или тем более австралийских аборигенов.

Сегодня в некоторых сегментах западного общества расизм отвергается и осуждается публично. Тем не менее множество его членов (а может быть, и большинство!) все так же оперирует расистскими доводами либо наедине с самими собой, либо подсознательно. В Японии и многих других странах подобные теории нередко провозглашаются во всеуслышание и без стеснения. Когда заходит речь об австралийских аборигенах, выясняется, что даже у образованных белых американцев, европейцев и австралийцев представление о них неразрывно связано с идеей примитивности. Определенно, внешне они слишком отличаются от белых. Многим из живущих ныне потомков аборигенов, уцелевших в эпоху европейской колонизации, с трудом удается найти путь к экономическому преуспеянию в белом австралийском обществе.

Сама аргументация, на первый взгляд безукоризненная, звучит так. Белые колонисты построили в Австралии письменное, индустриальное, политически централизованное, демо­кратическое общество, базирующееся на использовании металлических орудий и производстве продовольствия, и все это в рамках столетия, потребовавшегося на освоение континента, на котором аборигены — охотники-собиратели с племенным строем и отсутствием металлических орудий — жили по меньшей мере сорок тысяч лет. Мы имеем два последовательных эксперимента в человеческом развитии, в которых природные условия были одинаковы, и единственной переменной являлись люди, их осваивавшие. Разве нужно еще какое-то доказательство для окончательного суждения о том, что отличия между коренным австралийским и европейским обществами проистекают из отличий между самими людьми?

Возражение против расистских построений такого рода не ограничивается тем, что они омерзительны; дело в том, что они еще и ошибочны. Адекватных подтверждений существования у человеческих обществ интеллектуальных различий, параллельных различиям технологическим, у нас нет. На самом деле, как я покажу чуть ниже, современные народы каменного века в среднем скорее более, а не менее разумны, чем народы века индустриального. Как ни парадоксально это прозвучит, из 15-й главы нам предстоит понять, что белые переселенцы в Австралии не заслуживают репутации строителей письменного, промышленно развитого и обладающего прочими вышеперечисленными достоинствами общества. Следует также заметить, что народы, еще недавно знавшие только примитивные технологии — те же австралийские аборигены и новогвинейцы, — запросто осваивают промышленные технологии, когда им предоставляется такая возможность.

Немало сил было потрачено специалистами по когнитивной психологии, чтобы установить разницу усредненных интеллектуальных показателей у народов разного географического происхождения, в настоящее время живущих в одной и той же стране. Скажем, в США многочисленные белые психологи десятилетиями пытались продемонстрировать, что черные американцы с африканскими корнями в среднем хуже соображают от рождения, чем белые американцы с европейскими корнями. Тем не менее хорошо известно, насколько сильно отличаются сравниваемые народы по социальным условиям и образовательным возможностям. Это обстоятельство вдвойне затрудняет любую проверку гипотезы о зависимости технологических отличий от отличий на уровне интеллекта. Во-первых, поскольку даже на наших познавательных способностях в зрелом возрасте ощутимо сказывается социальное окружение, в котором мы выросли, сложно вычленить какое-либо влияние исходных генетических различий из всего предшествующего фона. Во-вторых, в тестах на когнитивные способности (вроде проверки коэффициента интеллекта), как правило, измеряется усвоение определенных культурных навыков, а не чистый врожденный интеллект (чем бы ни был этот по­следний). Поскольку результаты тестов бесспорно зависят от социального окружения в детстве и обретенных культурных навыков, старания психологов по сей день остаются безуспешными: убедительно доказать постулат о генетически обусловленном низком уровне интеллекта у небелых народов им так и не удалось.

Моя позиция в данном споре опирается на тридцатитрехлетний опыт работы с новогвинейцами в их собственном обществе, сохранившем древний уклад. С самого начала нашего сотрудничества я был поражен тем, что новогвинейцы оказались людьми в среднем более сообразительными, более внимательными, лучше способными выражать свои мысли и активнее интересующимися окружающим миром, чем средний европеец или американец. В выполнении некоторых задач, явно показательных с точки зрения работы мозга, — например, способности составить воображаемую карту незнакомой территории, — они обнаруживают куда больше сноровки, чем обитатели западного мира. Разумеется, новогвинейцы, как правило, плохо справляются с заданиями, выполнять которые западных людей, в отличие от них, учат с детства. Поэтому и ни по чему другому, оказавшись в городе, выходцы из глухих новогвинейских деревень, никогда не сидевшие за партой, кажутся западным людям столь недалекими. Мне тоже всегда приходится вспоминать, как глупо я выгляжу в глазах новогвинейцев, когда мы вместе оказываемся в джунглях и я обнаруживаю свою несостоятельность в самых простых вещах (например, в умении не сбиваться с тропы или в возведении укрытия от непогоды), которым новогвинейцы были обучены еще детьми, а я нет.

Нетрудно представить себе как минимум две возможных причины, подтверждающих мое впечатление от новогвинейцев как от людей более сообразительных, чем жители Запада. Во-первых, европейцы уже несколько тысячелетий живут плотными популяциями, в условиях общественного устройства, предполагающего централизованное управление, наличие полиции и судебных органов. В этих обществах эпидемии инфекционных болезней (например, оспы), сопутствующие высокой популяционной плотности, исторически являлись главным фактором смертности, тогда как убийства были сравнительно немногочи­сленными, а состояние войны представляло скорее исключение, чем правило. Большинство европейцев, переживших фатальные эпидемии, также избежали и других потенциальных причин смерти, что позволило им передать по наследству свои гены. Сегодня большинство живорожденных детей на Западе так же счаст­ливо избегают смерти от инфекций и успешно воспроизводят себя вне зависимости от уровня интеллекта и генетических характеристик. Новогвинейцы же, напротив, все эти тысячелетия жили в обществах, численность которых была слишком низка для возникновения эпидемических заболеваний, свойственных густонаселенным территориям. Зато они чаще умирали от убийств, непрекращающихся межплеменных войн, несчастных случаев и недостатка продовольствия.

У более сообразительных людей шанс избежать действия главных причин смертности, характерных для традиционных новогвинейских обществ, выше, чем у менее сообразительных. При этом характерная для традиционных европейских обществ смертность от эпидемических заболеваний почти никак не соотносится с уровнем интеллекта, зато соотносится с генетически передаваемой сопротивляемостью организма, связанной с особенностями внутренних химических процессов. Так, люди со второй или четвертой группой крови обладают большей устойчивостью к вирусу оспы, чем люди с первой группой. Другими словами, естественный отбор, поощряющий гены, ответственные за интеллект, на Новой Гвинее наверняка действовал гораздо безжалостнее, чем в более густонаселенных, сложно организованных обществах, где на первом месте оказался естественный отбор по признакам, связанным с химиче­скими особенностями организма.

Помимо этой генетической причины возможного интеллектуального превосходства современных новогвинейцев над жителями Запада, есть и еще одна. Современные европейские и американские дети проводят огромную часть своего времени в пассивных развлечениях — благодаря кино, радио и телевидению. В среднестатистической американской семье телевизор не выключается семь часов в сутки. Напротив, дети в новогвинейских традиционных обществах фактически лишены возможностей пассивных развлечений, в отсутствие которых они проводят почти все время бодрствования в активных занятиях — в разговорах и играх с другими детьми или со взрослыми. Исследователи детской психологии практически в один голос говорят о важности поощрения и активности для ментального развития ребенка и подчеркивают, что недостаток стимулирования необратимо его затормаживает. Бесспорно, более высокий в среднем уровень развития умственной деятельности, который демонстрируют новогвинейцы, определяется и этим, негенетическим фактором.

Итак, во-первых, у новогвинейцев, скорее всего, есть генетическое преимущество перед жителями Запада с точки зрения умственных способностей, и, во-вторых, первые, несомненно, находятся в более завидном положении, чем последние, ибо лишены интеллектуально неблагоприятных условий, в которых растут сегодня большинство детей в промышленно развитых странах. Определенно, ничто даже не намекает на сравнительную интеллектуальную неполноценность новогвинейцев, которая могла бы послужить ответом на вопрос Яли. С помощью тех же самых двух факторов, связанных с генетикой и условиями детского развития, вполне можно провести различие не только между новогвинейцами и жителями современного Запада, но и вообще между охотничье-собирательскими и другими технологически примитивными обществами, с одной стороны, и технологически развитыми обществами, с другой. Стало быть, традиционную предпосылку расистского мировоззрения приходится перевернуть с ног на голову. Почему же именно европейцы, несмотря на свою вероятную генетическую ущербность и (в настоящее время) ущербность условий развития подрастающего поколения, смогли накопить каргонамного больше, чем у всех остальных? Почему новогвинейцы оказались в результате обладателями самых примитивных технологий, несмотря на свой, как я убежден, выдающийся интеллект?

Генетическое объяснение — не единственный возможный ответ на вопрос Яли. Еще одно объяснение, популярное у уроженцев Северной Европы, апеллирует к гипотезе о стимулирующем воздействии холодного климата их региона и затормаживающем воздействии жаркого и влажного климата тропиков на творческую активность людей. Возможно, изменя­ющийся в зависимости от времени года климат высоких широт ставит перед человеком более разнообразные задачи, чем сезонно постоянный тропический климат. Возможно, выживание в холодных климатических условиях требует от человека большей технической изощренности, поскольку ему нужно построить себе теплый дом и обзавестись теплой одеждой, тогда как в тропиках можно выжить в сравнительно нехитром убежище и без одежды. В ином случае аргумент выворачивается наизнанку, но приводит к тому же заключению: длинные зимы в высоких широтах оставляют человеку много времени, чтобы сидеть дома и изобретать.

Популярное в прошлом, объяснение такого типа тоже не выдерживает анализа. Как мы увидим в дальнейшем, до послед­ней тысячи лет народы Северной Европы не могли похвастаться никаким фундаментально важным вкладом в евразийскую цивилизацию; им просто повезло жить в географическом регионе, дававшем удобную возможность заимствовать новшества (такие, как сельское хозяйство, колесо, письменность, металлургия), приходящие из более теплых частей Евразии. В Новом Свете высокоширотные холодные регионы лежали еще дальше, в стороне от человеческого прогресса. Единственное аборигенное общество на обоих Американских континентах, которое придумало собственную письменность, базировалось в Мексике, к югу от тропика Рака; древнейшая керамика Нового Света происходит из экваториального региона в Южной Америке; самые выдающиеся достижения коренных американцев в искусстве, астрономии и некоторых других областях культуры, по общему признанию, принадлежат майянской цивилизации классического периода, существовавшей в тропиках Юкатана и Гватемалы в I тысячелетии н. э.

Третий вариант ответа на вопрос Яли исходит из предположения о преимущественной роли низменных речных долин в местах с засушливым климатом, где развитие высокоэффективного сельского хозяйства зависело от наличия масштабных оросительных систем, в свою очередь требовавших наличия централизованной бюрократии. Это объяснение подсказывается тем бесспорным фактом, что древнейшие известные нам империи и системы письменности происходят из долины Тигра и Евфрата в регионе Плодородного полумесяца и из долины Нила в Египте. Системы распределения водных ресурсов, по всей видимости, существовали в связке с централизованной бюрократией и в других областях мира, включая долину Инда на Индостане, долины Хуанхэ и Янцзы в Китае, мезоамериканские низменности, обжитые индейцами майя, а также пустыни перуанского побережья.

Тем не менее детальные археологические исследования показали, что появление сложных ирригационных сооружений не сопровождалорост централизованной бюрократии, а следовалоза ним со значительным отрывом. То есть политическая цент­рализация оформилась по какой-то другой причине и лишь затем создала возможность для масштабного строительства систем водоснабжения. Никакие принципиальные новшества, предшествующие политической централизации в перечисленных регионах мира, не были привязаны ни к речным долинам, ни к ирригационному строительству. Например, в регионе Плодородного полумесяца производство продовольствия и поселения деревенского типа возникли в холмистых и гористых ча­стях, а отнюдь не в низменных речных долинах. Долина Нила оставалась регионом культурного застоя еще примерно три тысячи лет после того, как сельское хозяйство начало развиваться на холмах Плодородного полумесяца. Речные долины на юго-западе Соединенных Штатов в определенный момент стали местообитанием сложно устроенных обществ, практикующих ирригационное земледелие, — но лишь после того, как многие элементы культуры, на которых базировался их уклад, были импортированы из Мексики. Речные долины Юго-Восточной Австралии все это время оставались пристанищем племенных обществ, вообще обходившихся без земледелия.

Еще один существующий вариант объяснения сводится к перечислению непосредственных факторов, позволивших европейцам уничтожить или покорить другие народы, — в первую очередь это огнестрельное оружие, инфекционные болезни, стальные орудия труда и промышленно изготавливаемые товары. Данное объяснение ближе к истине, так как упомянутые факторы бесспорно былинапрямую ответственны за успех европейских завоеваний. Однако эта гипотеза — не вся истина, поскольку представляет собой лишь ближайшее (то есть первое по порядку) объяснение, фиксирующее непосредственные причины. Она выводит нас на поиск удаленных, исходных причин заложенным в ней вопросом: почему именно у европейцев, а не у африканцев или коренных американцев появились ружья, наиболее опасные микробы и сталь?

Несмотря на относительную успешность анализа исходных причин в случае европейского завоевания Нового Света, ситуация в Африке остается для нас большой загадкой. Ведь на территории этого континента протолюди развивались дольше всего и, возможно, впервые появились люди с современным анатомическим строением; кроме того, африканские эндемические заболевания типа малярии и желтой лихорадки в свое время оказались смертоносны для европейских первопроходцев. Если такая гигантская фора в развитии что-то значит, почему ружья и сталь не появились сначала в Африке, что позволило бы африканцам и их болезнетворным возбудителям завоевать Европу? И чем объяснить тот факт, что австралий­ские аборигены так и остались на охотничье-собирательской стадии с ее каменным инструментарием?

Вопросы, естественно вытекавшие из сравнения человече­ских обществ в разных уголках планеты, прежде всерьез занимали историков и географов. Самой знаменитой современной попыткой ответа на них стало двенадцатитомное «Исследование истории» Арнольда Тойнби. Тойнби поставил себе задачу проследить внутреннюю динамику 23 развитых цивилизаций, из которых 22 обладали письменностью, а 19 существовали на территории Евразии. Доисторические времена и проще организованные, бесписьменные общества интересовали его куда меньше. Тем не менее, поскольку корни неравенства в современном мире уходят далеко в доисторическое прошлое, труд Тойнби не был ответом на вопрос Яли и он не достиг уровня обобщения, адекватного для анализа того, что я считаю наиболее широким контекстом истории. Другие труды по всемирной истории имеют ту же склонность уделять основное внимание развитым письменным цивилизациям Евразии послед­них пяти тысяч лет — они содержат лишь краткое повествование о доколумбовых цивилизациях Америки и совсем скупо освещают остальной мир, главным образом касаясь его позднейших контактов с евразийскими цивилизациями. Со времен Тойнби задача представить глобальный синтез исторических причин и следствий утратила очарование в глазах большинства историков, посчитавших ее слишком трудноосуществимой.

За это время, благодаря усилиям специалистов в других областях науки, мы сумели познакомиться с обобщающим синтезом их дисциплинарных предметов. Особенно полезными для историков стали работы представителей экологической географии, культурной антропологии, палеоэпидемиологии и отрасли биологии, занимающейся доместикацией растений и животных. Их исследования привлекли внимание к отдельным частям общей картины, но то были лишь разрозненные фрагменты на фоне по-прежнему отсутствующего всеобъемлющего синтеза.

Таким образом, общепринятого ответа на вопрос Яли не существует. С одной стороны, ближайшие объяснения никто не оспаривает: одни народы обзавелись ружьями, микробами, сталью и прочими факторами политического и экономического могущества раньше остальных, а у некоторых они не появились вообще. С другой стороны, столь же бесспорных фундаментальных объяснений (например, того факта, что бронзовые орудия труда в Евразии возникли очень давно, в Новом Свете — гораздо позже и на ограниченной территории, а в Австралии — никогда,) у нас по-прежнему нет.

Отсутствие фундаментальных объяснений такого рода представляет собой серьезный интеллектуальный пробел, поскольку оно по-прежнему не дает нам осмыслить наиболее широкий контекст истории. Однако гораздо серьезней моральный вакуум, требующий безотлагательного заполнения. Любому человеку, будь он самый закоренелый расист или антирасист, совершенно очевидно, что историческое развитие привело разные народы к разным результатам. Современные Соединенные Штаты — общество, сформированное европейцами, населяющее земли, отвоеванные у коренных американцев, и включающее в себя потомков миллионов черных уроженцев субсахарской Африки, привезенных в Америку в качестве рабов. Между тем современная Европа не является обществом, сформированным черными уроженцами субсахарской Африки, которые когда-то завезли в нее миллионы рабов-индейцев.

Эти результаты исторического развития предельно асимметричны: история не сложилась так, что американская, австралийская и африканская территория была на 5% покорена европейцами, а 49% европейской территории были покорены коренными американцами, австралийскими аборигенами или африканцами. Конфигурация всего современного мира есть следствие перекоса исторического развития, поэтому его неравнозначные результаты должны иметь неоспоримое объяснение, более фундаментальное, нежели детальный рассказ о том, кому посчастливилось победить в каком сражении или изобрести какое приспособление однажды несколько тысяч лет тому назад.

Логично предположить, что схема исторического развития отражает врожденные отличия между самими людьми, — во всяком случае, это кажетсялогичным. Конечно, нас учили, что неприлично говорить об этом во всеуслышание. Мы читаем отчеты о специализированных исследованиях, утверждающие, что их авторам удалось доказать наличие врожденных этниче­ских отличий, и также читаем опровержения, утверждающие, что в названных исследованиях были допущены принципиальные технические просчеты. Мы сами, оглядываясь вокруг, замечаем, что некоторые из покоренных народов продолжают существовать на нижних этажах общества, несмотря на то что после окончания завоеваний или прекращения работорговли минули столетия. Нам говорят, что и в этом нужно усматривать след не биологической неполноценности, а неблагоприятных социальных условий и ограниченных возможностей.

Так или иначе, мы не можем не искать ответа. Мы не можем не видеть все эти вопиющие, никуда не исчезающие различия между тем, как живут разные этнические группы. Нас уверяют, что кажущееся самоочевидным биологическое объяснение неравенства, сложившегося в мире к 1500 г., ложно, но не предлагают взамен истинного. До тех пор, пока у нас не будет убедительного, достаточно конкретного и непротиворечивого объяснения глобального контекста исторического развития, большинство не избавится от подозрения, что расистские биологические теории все-таки близки к истине. Мне кажется, это самый веский довод в пользу написания данной книги.

Журналисты часто просят авторов сформулировать содержание их объемистых трактатов в одном предложении. Для этой книги у меня оно уже сформулировано: «История разных народов сложилась по-разному из-за разницы в их географических условиях, а не из-за биологической разницы между ними самими».

Естественно, тезис о влиянии физической и биологической географии на социальное развитие оригинальной идеей не назовешь. Как бы то ни было, у сегодняшних историков он не в чести: его либо считают ложным, в лучшем случае слишком упрощенным, либо представляют в карикатурном виде под именем географического детерминизма и отметают начисто; в ином случае само намерение понять глобальные различия не находит поддержки как слишком труднореализуемое. И все-таки никто не спорит, что какое-товоздействие география на историю оказывает. Открытым остается вопрос о том, насколько глубоко это воздействие и можно ли привлечь географию для объяснения широкого контекста исторического развития.

Сегодня пришла пора взглянуть на эти вопросы свежим взглядом, опираясь на новые сведения, которые были получены отраслями науки, иногда, казалось бы, очень далекими от истории. В первую очередь я имею в виду генетику, молекулярную биологию и биогеографию в их применении к сельскохозяйственным растениям и их диким предкам; те же дисциплины плюс бихевиоральная экология в применении к домашним животным и их диким предкам; молекулярную биологию микроорганизмов человека и родственных им микроорганизмов животных; эпидемиологию человеческих заболеваний; генетику человека; лингвистику; археологические исследования на всех континентах и крупных островах; наконец, исследования в области истории техники, письменности и политической организации.

Это разнообразие дисциплин известным образом осложняет задачу потенциальных авторов, пожелавших дать ответ на вопрос Яли. Любой такой автор должен обладать достаточно широкой компетенцией, охватывающей все вышеперечисленные области, чтобы суметь включить в синтез их соответствующие достижения. Кроме того, результирующий синтез должен вобрать в себя не только историю, но и доисторический период каждого континента. Несмотря на исторический предмет, подход автора должен быть естественнонаучным — конкретно говоря, позаимствованным из таких исторических наук, как эволюционная биология и геология. Автор должен быть на собственном опыте знаком со всем спектром человеческих обществ — от охотничье-собирательских племен до цивилизаций космического века.

На первый взгляд, из приведенных требований следует, что без коллективного авторства не обойтись. Однако такой поход был бы обречен с самого начала, ведь суть проблемы в том, чтобы выработать единый синтез. Условие единства требует единоличного авторства, несмотря на все сложности, которые с ним связаны. Такому автору-единоличнику неизбежно придется много и усердно трудиться, чтобы усвоить материал разнообразных дисциплин; не справится он и без помощи многих коллег-ученых.

Мой собственный путь привел меня в некоторые из перечисленных дисциплин еще до того, как в 1972 г. Яли задал мне свой вопрос. Моя мать была преподавателем языка и лингвистом, мой отец — врачом, специализировавшимся в генетике детских болезней. Под влиянием отцовского примера все школьные годы я проучился, собираясь стать врачом. Кроме того, с семилетнего возраста я страстно увлекался наблюдением за птицами. Таким образом, когда на последнем курсе я решил сменить профессиональный ориентир и вместо медицины выбрал биологию, этот шаг дался мне легко. Тем не менее в школе и университете главными элементами моего образования были языки, история и литература. Даже решив получить степень в физиологии, я чуть было не бросил естественные науки на первом курсе аспирантуры, чтобы стать лингвистом.

После получения докторской степени в 1961 г. мои научные интересы разделились между двумя сферами: молекулярной физиологией, с одной стороны, и эволюционной биологией и биогеографией, с другой. Эволюционная биология, которой я увлекся без всякой мысли о ее пользе для будущей книги, представляет собой науку исторического типа, то есть она вынуждена опираться на методы, отличающиеся от традиционных методов лабораторной науки. Опыт моих занятий ею дал мне хорошее представление о трудностях, связанных со всякой попыткой выработать научный подход к человеческой истории. Пребывание в Европе с 1958 по 1962 г. и общение с друзьями, на жизнь которых наложили суровый отпечаток события европейской истории XX в., впервые заставили меня всерьез задуматься о том, каким образом взаимодействуют причины и следствия в развертывании исторического процесса.

Последние 33 года моей полевой работы в качестве эволюционного биолога вплотную свели меня с представителями огромного многообразия человеческих обществ. Моя специальность — эволюция птиц, изучать которую мне довелось в Южной Америке, Южной Африке, Индонезии, Австралии и особенно на Новой Гвинее. Живя бок о бок с коренными народами этих регионов, я мог вблизи наблюдать уклад многих технологически примитивных обществ, от племен охотников-собирателей до земледельческих и рыбопромысловых племен, которые еще совсем недавно обходились каменными орудиями. То есть жизнь, которая большинству людей письменной культуры покажется чуждой, атавизмом доисторических времен, для меня является самой яркой частью биографии. На Новую Гвинею, которая занимает лишь небольшую часть земной суши, по-прежнему приходится непропорционально большая доля человеческого разнообразия нашей планеты. Из шести тысяч существующих сейчас в мире языков, тысяча принадлежит ее обитателям. Изучение авифауны острова вновь пробудило во мне языковеда — мне было необходимо составлять целые таблицы, в которые я заносил местные названия птиц на примерно сотне из упомянутой тысячи новогвинейских языков.

Из всех этих увлечений выросла моя последняя книга, «Третий шимпанзе», где популярно излагается эволюция человека как вида. В ее четырнадцатой главе, «Случайные завоеватели», я попробовал выяснить, почему историческое столкновение европейцев с коренными американцами привело именно к таким результатам, к каким привело. Уже после завершения работы над книгой я осознал, что другие столкновения между народами, относящиеся как к современной, так и к доисторической эпохе, ставят те же самые вопросы. Стало ясно, что вопрос, который я пытался проанализировать в четырнадцатой главе, по сути отличался от вопроса, заданного мне Яли в 1972 г., только местом действия. Поэтому теперь с помощью многочисленных друзей я наконец постараюсь удовлетворить любопытство Яли — и мое собственное.

Главы этой книги разбиты на четыре части. Первая часть, названная от «От Эдема до Кахамарки», состоит из трех глав. Первая глава предлагает сверхбеглый обзор эволюции и истории человечества, начинающийся с нашего отделения от остальных человекообразных обезьян около 7 миллионов лет назад и завершающийся концом последнего оледенения около 13 тысяч лет назад. Проследив за расселением первых людей — африканцев по другим континентам, мы получим представление о том, как выглядел мир накануне событий, часто объединяемых под общей рубрикой «возникновение цивилизации». Оказывается, человеческое развитие на одних континентах к тому времени уже имело фору по сравнению с развитием на других.

Вторая глава подготавливает нас к изучению влияния географии континентов на их историю за последние тринадцать тысяч лет на примере меньшего временного и пространственного масштаба. В ней кратко повествуется о различной судьбе полинезийских племен, около 3200 лет назад начавших расселяться по тихоокеанским островам, которые чрезвычайно отличались друг от друга своими природными условиями. Через пару тысячелетий ответвления единого полинезийского праобщества, колонизировавшие эти непохожие острова, уже представляли широкий спектр типов социального устройства — от племенного уклада охотников-собирателей до организации протоимперского характера. Это формирование широкого спектра полинезийских обществ является подходящей моделью куда более длительного, масштабного и непонятного процесса — разветвляющегося развития людей на разных континентах, которое стартовало в конце последнего оледенения и превратило одни общества в племена охотников-собирателей, а другие — в империи.

Третья глава впервые знакомит нас со столкновением между народами, представляющими разные континенты, — в ней словами современников-очевидцев описывается самая драматическая коллизия такого рода в истории, а именно пленение последнего правителя инков Атауальпы в присутствии всего его войска крохотным отрядом конкистадоров под предводительством Франсиско Писарро в перуанском городе Кахамарка. Цепь непосредственных факторов, не только позволивших Писарро захватить Атауальпу, но и обусловивших завоевание европейцами всех остальных обществ доколумбовой Америки, установить нетрудно. В их число входили занесенные испанцами болезнетворные возбудители, их лошади, письменность, политическая организация и технологические достижения (главным образом, морские суда и оружие). Но выявление непосредственных причин представляет собой легкую часть книги; гораздо сложнее идентифицировать исходные причины, которые их породили, — причины, которые привели к известному нам реальному результату, а не к его гипотетической альтернативе, в которой Атауальпа прибывает в Мадрид и захватывает в плен короля Испании Карла I.

Вторая часть, озаглавленная «Возникновение и распространение производства продовольствия» (главы 4–10), посвящена наиболее важной, как мне кажется, совокупности исходных причин. Четвертая глава в общих чертах описывает, каким образом производство продовольствия — а именно выращивание пищи посредством земледелия и животноводства, пришедшее на смену добыче дикой пищи охотой и собирательством, — стало предпосылкой возникновения позднейших факторов, непосредственно обусловивших триумф Писарро. Производство продовольствия в разных частях планеты возникало и развивалось по-разному. Как мы увидим в пятой главе, в одних регионах производство продовольствия возникло самостоятельно; некоторые народы еще в доисторические времена переняли его у жителей этих независимых центров; третьи ни пришли к нему сами, ни заимствовали его в древности и поэтому еще в начале современной эпохи оставались охотниками-собирателями. Шестая глава исследует многочисленные факторы, способствовавшие переходу от охоты и собирательства к производству продовольствия и объясняющие, почему оно укоренилось в одних регионах, но не в других.

Далее, в седьмой, восьмой и девятой главах рассказывается об одомашнивании — процессе выведения растительных культур и скота из диких растений и животных, о будущих результатах которого первые земледельцы и скотоводы не имели ни малейшего представления. Географическая вариативность локальных групп диких растений и животных, пригодных для одомашнивания, сама по себе объясняет достаточно многое в вопросе о том, почему лишь несколько областей стали независимыми очагами сельского хозяйства и почему в одних областях оно возникло ранее, чем в других. Зародившееся в этих нескольких очагах производство пищи мигрировало в одни регионы гораздо быстрее, чем в другие. Как выясняется, главным фактором неодинаковых темпов его распространения была ориентация осей континентов: в Евразии доминирующей была ось Запад–Восток, в Америке и Африке — ось Север—Юг (глава 10).

Итак, в главе 3 были намечены факторы, непосредственно обусловившие успех европейского завоевания доколумбовой Америки, а в главе 4 предварительно описано развитие этих факторов из единой исходной причины — производства продовольствия. В третьей части («От продовольствия к ружьям, микробам и стали», главы 11–14) связи между ближайшими и удаленными причинами прослеживаются более детально, начиная с эволюции паразитирующих микроорганизмов, характерных для обществ с высокой плотностью населения (глава 11). От европейских патогенов погибло гораздо больше коренных американцев и представителей других неевропейских народов, чем от европейского огнестрельного и холодного оружия. И наоборот, в Новом Свете будущие европейские завоеватели почти не рисковали столкнуться со смертельной опасностью в виде эндемичных болезнетворных микробов. Почему взаимообмен микроорганизмами оказался таким неравным? На этот вопрос проливают свет микробиологические исследования последнего времени, установившие связь между эволюцией патогенных микроорганизмов и возникновением производства продовольствия и, кроме того, свидетельствующие, что в Евразии эта связь была более тесной, чем в обеих Америках.

Еще одна причинно-следственная цепочка ведет от производства продовольствия, возможно, к самому важному изобретению последних нескольких тысяч лет — письменности (глава 12). Письменность возникала самостоятельно лишь несколько раз в человеческой истории, и каждый раз это происходило в местах, являвшихся наиболее древними центрами производства продовольствия в своих регионах. Этим первичным очагам были обязаны все прочие общества — они овладели письменной культурой, перенимая либо уже сложившиеся системы письменности, либо саму идею письма. Стало быть, для исследователя всемирной истории феномен письменно­сти представляет особый интерес с точки зрения понимания еще одной совокупности причин: влияния географии на скорость и характер распространения идей и инноваций.

То же, что относится к письменности, относится и к технологиям (глава 13). Здесь принципиально понять, настолько ли технологическое новаторство зависимо от отдельных гениев-изобретателей и множества уникальных культурных факторов, чтобы помешать нам вычленить общезначимую модель технологического развития. В действительности, как мы убедимся, широкое многообразие культурных факторов парадоксальным образом облегчает, а не усложняет понимание путей этого развития. Создав возможность запасать излишки пищи, производство продовольствия позволило земледельческим обществам поддерживать существование профессионалов-ремесленников, которые, будучи свободны от необходимости самим выращивать пищу, занимались развитием технологий.

Научившись производить продовольствие, земледельцы могли прокармливать не только писцов и изобретателей, но и профессионалов-политиков (глава 14). В кочевых общинах охотников-собирателей члены более или менее равны между собой, а их политическая сфера ограничивается территорией обитания группы и союзами, время от времени заключаемыми с соседями. В производительных обществах, с их оседлостью и высокой плотностью, довольно скоро выделяется прослойка вождей, царей и чиновников. Подобные бюрократии имели важнейшее значение не только для управления крупными и густонаселенными территориями, но и для поддержания боеготовой армии, отряжения разведывательных морских экспедиций и организации завоевательных войн.

В четвертой части («Вокруг света за пять глав», главы 15–19) закономерности, описанные во второй и третьей частях, проверяются на примере всех пяти континентов и нескольких крупных островов. Пятнадцатая глава исследует историю Австралийского континента и крупного острова Новая Гвинея, когда-то составлявшего с ним единое целое. Случай Австралии, исконные обитатели которой еще недавно обходились самыми элементарными технологиями и которая осталась единственным континентом без самостоятельно возникшего производства продовольствия, это своего рода пробный камень любых теорий, претендующих на объяснение различий между обществами, сложившимися на разных континентах.

Шестнадцатая и семнадцатая главы встраивают события, происходившие в Австралии и на Новой Гвинее, в единую перспективу развития обширнейшего региона, включающего помимо них материковую Восточную Азию и острова Тихого океана. Возникновение производства продовольствия в Китае спровоцировало несколько великих миграций доисторического периода — миграций человеческих популяций, культурных навыков, а часто и того и другого. Одно из таких демографиче­­­­с­ких движений, произошедшее на территории самого Китая, породило политический и культурный феномен Китая, как мы его знаем сегодня. Еще одно привело к вытеснению, практически на всей материковой территории тропической Юго-Восточной Азии, изначально населявших ее охотников-собирателей, место которых заняли земледельцы южнокитайского происхождения. Третье движение — так называемая австронезийская экспансия — аналогичным образом вытеснило коренных охотников-собирателей Филиппин и Индонезии и докатилось до самых удаленных островов Полинезии, не затронув, однако, Австралии и большей части Новой Гвинеи. Для исследователя всемирной истории все эти столкновения восточноазиатских и тихоокеанских народов имеют двойное значение: во-первых, в их результате сформировались страны, в которых сегодня проживает треть населения планеты и которые ускоренно наращивают свое экономическое могущество; во-вторых, их пример является особенно наглядным пособием для анализа и понимания исторических судеб остальных народов мира.

Восемнадцатая глава возвращается к теме, впервые затронутой в главе 3, а именно к коллизии, произошедшей в результате контакта народов Европы и доколумбовой Америки. Конспективное изложение истории Нового Света и Западной Евразии на протяжении предшествующих тринадцати тысяч лет со всей ясностью демонстрирует, что европейское покорение Америки явилось лишь естественной кульминацией двух протяженных и большей частью не пересекающихся исторических траекторий. Разница между этими траекториями была предопределена географическими особенностями континентов, а именно различиями в составе пригодных для одомашнивания растений и животных, в микробах, во времени заселения, в ориентации континентальных осей и, наконец, в существующих экологических барьерах.

Освещаемая мной под занавес история субсахарской Африки (глава 19) обнаруживает не только впечатляющие параллели, но и не менее впечатляющий контраст с историей Нового Света. Факторы, предопределившие результаты контакта европейцев с африканцами, были теми же самыми, что действовали в случае с коренными американцами. Однако в Африке они проявили себя иначе. Покорение континента так и не привело к возникновению многочисленных и долговечных поселений европейцев, кроме его самой южной части. К гораздо более серьезным историческим последствиям привела крупномасштабная популяционная миграция в самой Африке, так называемая экспансия банту. Как выясняется, во многом она была спровоцирована теми же самыми причинами, которые в разное время повлияли на ход событий в Кахамарке, в Восточной Азии, на тихоокеан­ских островах, а также в Австралии и на Новой Гвинее.

У меня нет иллюзий, что в девятнадцати главах мне удалось содержательно изложить историю пяти континентов за послед­ние тринадцать тысяч лет. Понятно, что справиться с такой задачей в рамках одной книги было бы невозможно, даже если бы мы знали все ответы — а мы их не знаем. Эта книга в лучшем случае вычленяет несколько совокупностей природных факторов, которые, по моему мнению, составляют бо§льшую часть ответа на вопрос Яли. В свою очередь, понимание этих факторов фокусирует внимание на аспектах истории, которые так и не получили объяснения и которые тем самым представляют материал для будущей работы.

Эпилог, озаглавленный «Будущее гуманитарной истории как науки», останавливается на некоторых из этих аспектов, среди которых несходство исторических траекторий разных частей Евразии, историческая роль культурных факторов, не связанных с географией, наконец, роль, которую играют в истории отдельные личности. Но наверное, самой серьезной из нерешенных проблем остается становление гуманитарной истории как исторического естествознания — в одном ряду с такими признанными дисциплинами, как эволюционная биология, геология и климатология. Изучение истории человечества действительно сопряжено с немалыми трудностями. Однако зарекомендовавшие себя исторические науки, которые я назвал, часто вынуждены решать те же самые задачи, и значит методы, разработанные в некоторых из этих областей, могут оказаться вполне пригодны для гуманитарной истории.

Так или иначе, к настоящему моменту, я надеюсь, мне удалось убедить вас, читателей, что история, вопреки циничному афоризму, это не «перечисление фактов и ни черта больше». У истории действительно есть общие закономерности, и пытаться найти им объяснение — занятие не только плодотворное, но и увлекательное.

Часть 1

От Эдема до Кахамарки

Глава 1

Удобная точка отсчета исторического развития континентов — момент, после которого появляется возможность сопоставлять эволюционные пути населяющих их человеческих обществ, — это 11 000 лет до н. э.* Эта дата приблизительно соответствует первым следам поселений деревенского типа, обнаруженных в нескольких частях мира, общепризнанному началу заселения двух Американских континентов, концу плейстоцена и последнего ледникового периода и началу того, что у геологов носит название «современной эпохи». Первые одомашненные животные и окультуренные растения — как минимум в одной части мира — появляются через несколько тысяч лет после этой даты. Если взять поперечный срез всемирной истории на тот момент, не увидим ли мы, что люди на одних континентах уже имели фору в развитии — как минимум какое-то очевидное преимущество — перед людьми на других континентах?

* На протяжении всей книги для периода, охватывающего примерно последние пятнадцать тысяч лет, приводятся так называемые откалиброванные радиоуглеродные датировки, которые отличаются от неоткалиброванных. Разница между двумя версиями датировки будет объяснена в главе 5. Считается, что откалиброванные датировки точнее соответствуют реальному календарю. Читателям, которые привыкли к неоткалиброванным датировкам, нужно вспоминать об этом различии всякий раз, когда в книге они будут встречать ошибочные на первый взгляд цифры, отличающиеся от уже знакомых им в сторону увеличения. Так, если обычно возраст археологического пласта североамериканской культуры кловис определяется в 11 тысяч лет, то у меня он определяется примерно в 13 тысяч лет; датировка, которая чаще всего указывается в литературе, является неоткалиброванной. — Примеч. автора.

Если так, эта фора, только увеличившаяся за прошедшие тринадцать тысячелетий, дает нам ответ на вопрос Яли. Поэтому настоящая глава будет представлять собой беглый обзор нескольких миллионов лет истории человека на всех континентах, от происхождения его как вида и до 13 тысяч лет назад. Весь этот отрезок мне придется уместить меньше чем в 20 страниц. Естественно, я буду опускать детали и включать в обзор только те тенденции, которые кажутся мне непосредственно относящимися к теме книги.

Нашими ближайшими родственниками на планете являются три ныне существующих вида высших приматов: горилла, обыкновенный шимпанзе и карликовый шимпанзе (известный также как бонобо). То, что ареалом распространения всех трех является Африка, а также масса ископаемого материала свидетельствуют о том, что начальные стадии человеческой эволюции происходили именно на этом континенте. Человеческая история, как нечто отдельное от истории животных, стартовала в Африке около 7 миллионов лет назад (существующие датировки разнятся от 5 до 9 миллионов лет назад). Примерно в это время популяция африканских приматов разделилась на несколько ветвей, одна из которых привела к формированию современных горилл, вторая — двух современных видов шимпанзе, а третья — человека. Предки горилл, вероятно, выделились в отдельную ветвь чуть раньше, чем разделились ветви шимпанзе и человека.

Ископаемые находки указывают, что приматы, принадлежащие к нашей эволюционной родословной, научились прямохождению около 4 миллионов лет назад, затем, около 2,5 миллионов лет назад, у них стал увеличиваться размер тела и относительный размер мозга. Эти протолюди обычно известны под названиями Australopithecus africanus, Homo habilisи Homo erectusи, по всей видимости, эволюционно сменяли друг друга именно в этой последовательности. Хотя Homo erectus— стадия, достигнутая около 1,7 миллионов лет назад, — был близок к современным людям с точки зрения параметров тела, объем его мозга по-прежнему не превышал половины нашего. Первые каменные орудия труда распространились около 2,5 миллионов лет назад, однако в ту пору они представляли собой лишь грубейший вид расщепленного или сколотого булыжника. По меркам зоологии, строение и отличительные признаки Homo erectusуже многим отличали его от предков-приматов, однако от современного человека он отличался еще больше.

На протяжении пяти-шести миллионов лет история человека разворачивалась в Африке. Первым предком современного человека, распространившимся за пределами Африки, стал Homo erectus, о чем свидетельствуют ископаемые останки, обнаруженные в Юго-Восточной Азии, на острове Ява, — отсюда его устоявшееся название «явантроп», «яванский человек» (см. карту 1.1). Возраст древнейших останков яванского человека — не ясно, мужских или женских, обычно определяют в миллион лет, но недавно появились аргументы в пользу того, что их реальный возраст — 1,8 миллиона лет. (Строго говоря, название Homo erectusотносится именно к останкам, найденным на Яве, африканские же находки, классифицируемые как Homo erectus, возможно, заслуживают отдельного термина.) На данный момент первейшие бесспорные свидетельства пребывания человека в Европе относят ко времени полумиллионолетней давности, хотя некоторые видят основания говорить и о более ранней дате. Вполне естественно предположить, что колонизация Европы не могла не произойти сразу вслед за началом колонизации Азии, поскольку Евразия представляет собой единый массив суши, не разделенный непреодолимыми барьерами.

Здесь мы впервые знакомимся с ситуацией, которая не­­­од­нократно будет повторяться на протяжении всей книги. Каждый раз, когда некий ученый утверждает, что обнаружил «древ­нейший Х» — будь то древнейшие ископаемые останки человека в Европе, древнейшие следы окультуренной кукурузы в Мексике или древнейшее что-либо где-либо, — такое заявление провоцирует его коллег на поиск еще более древнего Х. В реальности, конечно, древнейший Х где-то должен существовать — такой, что все утверждения о более раннем Х становятся ложными. Однако мы не раз убедимся, что практиче­ски в отношении любого Х каждый новый год приносит новые открытия и новые заявления о древнейших найденных экземплярах Х, заодно с опровержениями всех или почти всех аналогичных заявлений прошлых лет. Чтобы археологи достигли консенсуса по одному из таких вопросов, часто требуются десятилетия.

У человеческих останков примерно полумиллионолетней давности начинают появляться отличия от более ранних скелетов Homo erectus— увеличившиеся, более скругленные, менее угловатые черепа. Черепа африканцев и европейцев того времени настолько сходны с черепами современных людей, что классификация относит их не к Homo erectus, а к Homo sapiens. Само такое деление довольно условно, поскольку Homo erectusпревращался в Homo sapiensпостепенно. При этом Homo sapiensтой эпохи по-прежнему отличался от нас некоторыми особенностями скелета, имел значительно меньший мозг, не говоря о громадной разнице во внешнем виде и типе используемых им орудий. Народы современности, еще сравнительно недавно практиковавшие изготовление орудий из камня, в том числе прадеды Яли, с презрением отнеслись бы к примитивным каменным изделиям полумиллионолетней давности. Кроме этого, единственным новым элементом культуры наших предков той эпохи, о котором можно говорить с уверенностью, было овладение огнем.

От первых Homo sapiensнам не осталось ни искусства, ни костяных артефактов, ничего, кроме скелетных останков и упомянутых грубых каменных орудий. На этом этапе всемирной истории в Австралии люди даже еще не появились — поскольку, чтобы перебраться туда из Юго-Восточной Азии, им понадобились бы навыки мореплавания и судостроения. Не было людей и в обеих Америках, поскольку это потребовало бы сперва заселить ближайшую часть Евразии (Сибирь), а в какие-то периоды, опять же, наличия хотя бы рудиментарных навыков судостроения. (В эпоху следовавших друг за другом оледенений, то поднимающих, то опускающих уровень моря, мелкий Берингов пролив, отделяющий сегодня Сибирь от Аляски, превращался попеременно то в пролив, то в широкий межконтинентальный перешеек.) Ни к строительству судов, ни к выживанию в холодной Сибири у раннего Homo sapiensеще не существовало никаких предпосылок.

После рубежа, отстоящего от нас на полмиллиона лет, между африканской и западноевразийской популяциями Homo, а также между ними и восточноазиатской популяцией начало все заметней увеличиваться расхождение в мелких деталях строения скелета. Особенно большое количество костных ископаемых оставили после себя люди, населявшие Европу и Западную Азию 130–40 тысяч лет назад, — именно за ними закрепилось название неандертальцев, и их иногда классифицируют как отдельный вид, Homo neanderthalensis. Несмотря на свой растиражированный образ — человекоподобного зверя, живущего в пещерах, мозг неандертальца был даже чуть больше нашего. К тому же они были первыми людьми, оставившими после себя явные свидетельства существования у них двух обычаев: хоронить покойников и ухаживать за больными. Тем не менее их каменные орудия по-прежнему были грубее новогвинейских отшлифованных каменных топоров недавнего времени и по-прежнему производились бессистемно — у неандертальцев еще не появилось набора стандартных разновидностей орудий, каждая из которых имела собственную легко опознаваемую функцию.

Немногие дошедшие до нас ископаемые скелеты обитателей Африки той эпохи обнаруживают больше сходства с нашими собственными скелетами, чем со скелетами их современников неандертальцев. Скелетных останков людей, живших в Восточной Азии, найдено совсем мало, и они опять же отличаются и от африканских, и от неандертальских. Что касается образа жизни тогдашних жителей Африки, нагляднее всего о нем свидетельствуют каменные артефакты и кости добытых животных, сосредоточенные на стоянках в южной части континента. Хотя африканцы, жившие 100 тысяч лет назад, имели более современный тип скелета, чем неандертальцы, они изготавливали, по сути, те же самые грубые каменные орудия нестандартизированной формы. Мы ничего не знаем и об их искусстве. Судя по костным остаткам животных, которыми они питались, охотничьи навыки этих африканцев были самыми рудиментарными и в основном нацеленными на легкую добычу видов, совершенно не представляющих опасности. Они еще не научились охотиться ни на буйволов, ни на диких кабанов, ни на других серьезных противников. Они даже не умели добывать рыбу: те их стоянки, что расположены на самом побережье, не обнаруживают следов ни рыбьих костей, ни рыболовных крючков. Ни их самих, ни их современников неандертальцев по-прежнему нельзя назвать в полном смысле людьми.

Около 50 тысяч лет назад человеческая история наконец начала свой отсчет. Это случилось в переломный момент, который я называю Великим Скачком Вперед. Самые ранние следы Великого Скачка были обнаружены на местах стоянок древних людей в Восточной Африке: единообразные каменные орудия и первые дошедшие до нас ювелирные украшения (бусы из скорлупы страусиных яиц). Их аналоги вскоре появляются на Ближнем Востоке и юго-западе Европы, где многочисленные артефакты залегают в одном слое со скелетами современного вида — скелетами людей, которых стали называть кроманьонцами. С тех пор мусор, сохраняющийся в местах стоянок, становится все интереснее и интереснее, не оставляя уже никаких сомнений, что теперь мы имеем дело с биологически и поведенчески современной разновидностью человека.

Мусорные кучи кроманьонцев изобилуют не только каменными орудиями, но и орудиями из кости — материала, чья сравнительно боўльшая податливость (к примеру, пригодность для изготовления рыболовных крючков), судя по всему, так и не обратила на себя внимания людей предшествующих эпох. У кро­маньонцев наконец складывается разнообразие типов инструментов, обладающих настолько современной формой, что нам не приходится сомневаться в их предназначении — это иглы, шила, режущие орудия и т. д. Вместе с цельными орудиями типа ручных скребков впервые появляются составные. Из видов оружия на кроманьонских стоянках были найдены составные гарпуны, копьеметалки, в более поздних слоях — луки и стрелы (первые предшественники ружей и другого современного сложного оружия). Владея такими эффективными средствами для убийства на безопасном расстоянии, люди получили возможность охотиться на менее безобидных животных, в частности на шерстистых носорогов и слонов, а изобретение веревки, пошедшей на изготовление сетей, рыболовных сна­стей, силков, обогатило рацион человека рыбой и птицей. Остатки жилищ и шитой одежды свидетельствуют о значительно возросшей способности наших предков выживать в холодном климате, а находки украшений и тщательно погребенных скелетов указывают на революционные изменения, произошедшие в их эстетическом и духовном развитии.

Из того, что осталось нам от кроманьонцев, наибольшую известность получило их искусство: их грандиозные наскальные росписи, статуэтки и музыкальные инструменты, художественная ценность которых не вызывает у нас сомнений и сегодня. Любому, кто побывал в пещере Ласко на юго-западе Франции и лично испытал потрясение, которое вызывают изображенные на ее стенах в натуральную величину быки и лошади, мгновенно становится понятно, что их творцы наверняка обладали сознанием, не менее современным, чем их скелеты.

Очевидно, где-то 100–50 тысяч лет назад в способностях наших предков произошла некоторая крупномасштабная перемена — Великий Скачок Вперед. Этот скачок ставит перед нами два главных вопроса, по-прежнему не имеющих общепризнанного ответа: во-первых, вопрос о спровоцировавшей его причине, во-вторых, вопрос о его географической локализации. Что касается причины, в своей книге «Третий шимпанзе» я утверждал, что наиболее вероятным кандидатом на ее роль является совершенствование голосового аппарата, то есть формирование анатомической основы современного типа речи, от которой принципиально зависит реализация творческих способностей человека. Другие выдвигают гипотезу, что основой для возникновения человеческого языка в его современном виде стала совершившаяся в тот период эволюция мозга — изменение его организации при сохранении размеров.

Что касается места, в котором произошел Великий Скачок Вперед, прежде всего возникает вопрос о том, случился ли он изначально в какой-то одной географической области, в рамках одной человеческой популяции, тем самым позволив ей распространиться и вытеснить предшествующие популяции других частей мира, или он происходил параллельно в разных регионах, и сегодняшние обитатели этих регионов являются потомками людей, населявших их до скачка. На одной чаше весов — значительное сходство черепов людей, живших в Африке 100 тысяч лет назад, с современными черепами, сходство, которое было интерпретировано в пользу первой гипотезы, тем самым привязывая Великий Скачок к территории Африки. Результаты молекулярных исследований (так называемой митохондриальной ДНК) поначалу тоже истолковывались как свидетельство африканского происхождения современных людей, хотя сейчас однозначность этих результатов подвергается сомнению. С другой стороны, у черепов людей, сотни тысяч лет назад населявших Китай и Индонезию, некоторые антропологи выявляют черты, как им кажется, по-прежнему характерные для черепов соответственно китайцев и австралийских аборигенов. Если их вердикт справедлив, он означает, что современные люди распространились по поверхности Земли не из единственного Эдемского сада, а имеют несколько «прародин» и эволюционировали несколькими параллельными путями. Этот спорный вопрос так до сих пор и не разрешен.

Наиболее очевидные подтверждения того, что современные люди ведут свое происхождение из одного региона, откуда они расселились по остальному миру и вытеснили все другие типы людей, мы находим в Европе. Около 40 тысяч лет назад в Европу проникли кроманьонцы — с их современными скелетами, превосходным оружием и другими признаками сравнительно развитой культуры. А несколько тысяч лет спустя в Европе полностью исчезли неандертальцы, единственные ее обитатели на протяжении сотен тысяч лет. Такая последовательность явно подсказывает, что вооруженные куда более развитыми технологиями, речевыми способностями и, возможно, более совершенным мозгом современные кроманьонцы каким-то образом — заражая своими болезнями, убивая, сгоняя с обжитых территорий — довели неандертальцев до полного вымирания, причем никакими убедительными свидетельствами гибридизации между первыми и вторыми мы не располагаем.

Великий Скачок Вперед совпадает с первым со времен заселения Евразии расширением географического ареала человека, о котором мы можем говорить с уверенностью, а именно колонизации Австралии и Новой Гвинеи, в ту эпоху образовывавших единых континент. Установленный с помощью радиоуглеродного анализа возраст многих стоянок в Австралии и на Новой Гвинее свидетельствует о том, что человек появился здесь как минимум 40–30 тысяч лет назад (как всегда, выдвигаются гипотезы и о более ранних датах, но их обоснованность под сомнением). За короткое время, прошедшее после первичного проникновения, люди оккупировали весь континент и адаптировались к его разнообразным природным условиям — от влажных тропических лесов и высокогорья Новой Гвинеи до засушливой внутриматериковой части и влажной юго-восточной оконечности Австралии.

В течение ледниковых периодов льды аккумулировали такое количество воды Мирового океана, что уровень моря на всей планете опускался на сотни футов ниже его современной отметки. В результате участки земной поверхности, которые сегодня заняты мелководными морями, разделяющими Юго-Восточную Азию и индонезийские острова Суматра, Борнео, Ява и Бали, превращались в участки суши. (То же самое происходило и с другими мелководными участками, такими как Берингов пролив и Ла-Манш.) Материковая окраина Юго-Восточной Азии тогда находилась на 700 миль восточнее ее нынешнего положения. Тем не менее острова Центральной Индонезии между Бали и Австралией были окружены и отделены от Австралии глубоководными проливами. Жителям материка, чтобы достигнуть Австралии/Новой Гвинеи, в то время требовалось пересечь самое меньшее восемь таких проливов, самый большой из которых имел минимум 50 миль в ширину. Чаще всего острова, разделенные проливами, были не видны друг с друга, однако сама Австралия оставалась вне видимости даже с самых ближайших индонезийских островов, Тимора и Танимбара. Таким образом, колонизация Австралии/Новой Гвинеи стала серьезной исторической вехой, поскольку не могла состояться без морских судов, и до сих пор является самым ранним свидетельством их применения. Только тридцать тысяч лет спустя (13 тысяч лет назад) появляются следующие бесспорные свидетельства существования мореходства — на этот раз в регионе Средиземноморья.

Первоначально археологи рассматривали возможность непреднамеренного заселения Австралии/Новой Гвинеи — горстка рыболовов, находившихся на плоту вблизи берега какого-нибудь индонезийского острова, могла быть отнесена в море. Экстремальный сценарий предполагает, что первых колони­стов могло быть только двое: беременная женщина и плод мужского пола у нее в утробе. Однако совсем недавно сторонников теории случайной колонизации ждал сюрприз: выяснилось, что острова, лежащие к востоку от Новой Гвинеи, были заселены вскоре после самой Новой Гвинеи — примерно 35 тысяч лет назад. Это были Новая Британия и Новая Ирландия, острова архипелага Бисмарка, и Бука, относящийся к Соломоновым островам. Бука не виден с ближайшего острова к западу от него, и чтобы попасть сюда, нужно было преодолеть минимум 100 миль по воде. Стало быть, у первых австралийцев и новогвинейцев, скорее всего, были средства, чтобы целенаправленно достигать видимых островов, и они пользовались судами достаточно часто, чтобы колонизация даже невидимых островов, несмотря на непреднамеренность, не была единичным случаем.

Заселение Австралии/Новой Гвинеи возможно было связано с еще одним из первых событий (помимо первого использования морских судов и первого расширения ареала человека после колонизации Евразии): первым массовым истреблением людьми крупных видов животных. Сегодня, представляя себе континент, где водятся крупные млекопитающие, мы по умолчанию думаем об Африке. Многие виды крупных млекопитающих обитают и в современной Евразии (пусть и не в таком изобилии, как на территории африканских саванн Серенгети) — это азиатские носороги, слоны и тигры, европейские лоси, медведи, а также (до классической эпохи) львы. В Австралии и на Новой Гвинее сопоставимых по размеру млекопитающих не существует — здесь нет никого крупнее 100-фунтовых кенгуру. А ведь в свое время общий для них праматерик обладал собственным набором крупных зверей, включая гигант­ских кенгуру, носорогоподобных сумчатых (дипродонтов), до­стигавших размера коровы, и сумчатого «леопарда». Его также населяли 400-фунтовые нелетающие птицы, похожие на страусов, плюс несколько громадных рептилий, в том числе ящер весом в тонну, гигантский питон и сухопутные крокодилы.

Все эти австралийские/новогвинейские гиганты (так называемая мегафауна) исчезли после появления людей. Хотя в вопросе о точном времени их исчезновения нет единодушия, тщательное изучение материалов нескольких австралийских раскопок, где возраст ископаемых достигает десятков тысяч лет и где содержатся огромные залежи костных остатков животных, не выявило ни единого следа вымерших гигантов за последние тридцать пять тысяч лет. Следовательно, наиболее вероятно, что мегафауна перестала существовать на континенте вскоре после того, как сюда добрались люди.

Почти одновременное исчезновение столь многих крупных видов ставит перед нами очевидный вопрос о его причине. Очевидный ответ возлагает ответственность за это на первых колонизаторов, которые либо истребили крупных животных своими руками, либо обрекли их на смерть косвенно. Вспомните, что среда, в которой миллионы лет протекала эволюция австралийских/новогвинейских животных, не включала в себя людей-охотников. Известно, что галапагосские и антарктиче­ские птицы и млекопитающие, также развивавшиеся вдали от людей и впервые увидевшие их только несколько столетий назад, несмотря ни на что по-прежнему ведут себя как ручные. Они были бы обречены на уничтожение, если бы защитники природы своевременно не настояли на принятии мер по их охране. На других сравнительно недавно открытых территориях, где охранные меры не были реализованы достаточно быстро и эффективно, полного истребления избежать не удавалось: одна из его жертв, птица дронт с острова Маврикий, стала настоящим символом вымирания живой природы. Кроме того, о любом хорошо изученном океанском острове, где люди появились еще в доисторическую эпоху, мы знаем, что за человече­ской колонизацией всегда следовал резкий скачок вымирания видов — это и новозеландские моа, и мадагаскарские гигант­ские лемуры, и большие нелетающие гавайские гуси. Очень вероятно, что так же, как наши недавние предки запросто приближались к не ждущим подвоха дронтам или островным морским котикам и убивали их, доисторические люди запросто приближались к не научившимся осторожности моа или гигант­ским лемурам и делали то же самое.

Таким образом, первым приходящим на ум объяснением гибели австралийских и новогвинейских гигантов становится предположение, что 40 тысяч лет назад их постигла та же участь. Соответственно, большинству млекопитающих Африки и Евразии удалось дожить до современной эпохи*, потому что их эволюция сотни тысяч и даже миллионы лет происходила бок о бок с эволюцией человека. Это значит, у них было до­статочно времени, чтобы выработать страх перед человеком, пока тот медленно совершенствовал свои первоначально невыдающиеся охотничьи навыки. Дронты, моа, как и, скорее всего, гигантские животные Австралии/Новой Гвинеи, имели несча­стье внезапно, без всякой эволюционной подготовки, столкнуться с вторгшимися на их территорию людьми современного типа, которые уже достигли высокого уровня в искусстве охоты.

* Здесь и далее термином «современная эпоха» («modern times») обозначается период истории, который, согласно принятой западной периодизации, следует за Средневековьем и длится по настоящее время. Его начало относят к середине—концу XV в.  — Примеч. перев.

Впрочем, эта так называемая гипотеза сверхуничтожения в применении к Австралии/Новой Гвинее кажется бесспорной не всем. Критики обращают внимание на то обстоятельство, что пока ни одна находка костей вымерших австралий­ских/новогвинейских гигантов не обнаружила явных доказательств того, что они были убиты людьми или даже что человеческое присутствие как-то затрагивало их существование. Сторонники гипотезы сверхуничтожения отвечают, что вряд ли стоит рассчитывать наткнуться на места убийств животных, если их полное истребление завершилось так скоро (за пару-другую тысячелетий) и так давно (около 40 тысяч лет назад). В свой черед критики выдвигают альтернативную теорию: возможно, гигантские млекопитающие погибли в результате климатиче­ского сдвига, например суровой засухи на и без того хрониче­ски страдающим от дефицита влаги Австралий­ском континенте. Этот спор продолжается по сию пору.

Лично мне трудно представить, почему австралийские гиганты, которые пережили бессчетное число засух за десятки миллионов лет своего существования, выбрали для своего вымирания момент, который почти точно (если брать миллионолетнюю шкалу времени) и просто случайно совпал с появлением на их территории первых людей. При этом гиганты вымерли не только в засушливой Центральной Австралии, но и на избыточно влажных юго-востоке континента и Новой Гвинее. Они вымерли во всех климатических зонах без исключения, от пустынь до прохладных и влажных тропических лесов. Поэтому мне кажется наиболее вероятным, что мегафауна была уничтожена именно людьми, как прямо (путем убийства для добычи пропитания), так и косвенно (в результате пожаров и антропогенной трансформации среды обитания). Так или иначе, вне зависимости от того, какая из гипотез — сверх­уничтожения или климатического катаклизма — окончательно докажет свою правоту, исчезновение всех крупных животных Австралии/Новой Гвинеи, как мы увидим, имело самые серьезные последствия для дальнейшей истории человека в этой части планеты. Вымерли крупные дикие животные, которые в ином случае могли стать кандидатами на доместикацию, и в будущем это оставило австралийцев и новогвинейцев без аборигенных домашних животных вообще.

Итак, колонизация Австралии/Новой Гвинеи состоялась только с наступлением периода, ознаменованного Великим Скачком Вперед. Еще одно расширение ареала обитания человека, произошедшее незначительное время спустя, привело его в наиболее холодные части Евразии. Неандертальцы, которые жили в эпоху оледенений и были приспособлены к холоду, распространились на север не дальше Северной Германии и Киева. Это не должно нас удивлять, поскольку у них, судя по всему, не было ни игл, ни шитой одежды, ни отапливаемых домов, ни других технологий, обязательных для выживания в холодном климате. Племена людей с современным анатомическим строением, которые уже обладали такими технологиями, начали свою экспансию в Сибирь примерно 20 тысяч лет назад (как всегда, предлагаются и более древние — и более сомнительные — датировки). Этой экспансией, вероятно, следует объяснить и вымирание евразийских шерстистых мамонтов и шерстистых носорогов.

После заселения Австралии/Новой Гвинеи люди заняли три из пяти обитаемых континентов. (На протяжении всей книги я рассматриваю Евразию как один континент и не учитываю Антарктиду, которая была открыта людьми только в XIX в. и никогда не имела способной самостоятельно прокормиться человеческой популяции.) Безлюдными оставались только два: Северная и Южная Америки. Они совершенно точно были заселены в последнюю очередь — по той очевидной причине, что попасть сюда из Старого Света можно было только двумя путями: морским, и для этого требовались морские плавательные средства (свидетельства о существовании которых даже в Индонезии относятся ко времени не ранее 40 тысяч лет назад, а в Европе — к намного более поздней эпохе), либо сухопутным, по Беринговому перешейку, для чего требовалось сперва попасть в Сибирь (заселенную не ранее 20 тысяч лет назад).

Тем не менее, когда именно в промежутке примерно от 35 до 14 тысяч лет назад произошла первая колонизация Америки, остается неясным. Наиболее древние американские ископа­емые останки, бесспорно принадлежащие человеку, были обнаружены в нескольких местах на Аляске и имеют возраст 14 ты­сяч лет, но уже в Соединенных Штатах южнее границы с Канадой и в Мексике чуть более поздние (относящиеся к последним столетиям XII тысячелетия до н. э.) человеческие стоянки встречаются очень часто. Последние получили название культуры кловис — от образцовой стоянки неподалеку от городка Кловис в штате Нью-Мексико, где впервые были зафиксированы характерные для этой культуры крупные каменные наконечники. Сегодня известны сотни кловисских стоянок, разбросанных по всем южным 48 штатам США и Мексике. Некоторое время спустя бесспорные следы человеческого присутствия появляются в бассейне Амазонки и Патагонии. Эти факты естественно встраиваются в гипотезу, согласно которой кловисские стоянки — свидетельства первой колонизации Америки людьми, которые быстро размножались, быстро занимали новые земли и в конечном счете расселились по всей территории двух континентов.

Поначалу кажется удивительным, что носители культуры кловис смогли достичь Патагонии, лежащей на 8000 миль южнее американо-канадской границы, меньше чем за тысячу лет. Однако это лишь означает, что средняя скорость экспансии составляла 8 миль в год — невеликое достижение для охотника-собирателя, как правило проделывающего такое расстояние в течение одного дня, занятого добычей пищи.

На первый взгляд удивляет и другое: по всей видимости, Новый Свет заполнялся людьми такими высокими темпами, что у охотников-собирателей постоянно имелся мотив расселяться все дальше к югу — до самой Патагонии. Но стоит только уделить минуту соответствующим расчетам, и этот демо­графический рост перестает казаться чем-то необычным. Если в конченом счете средняя плотность населения охотников-собирателей на обоих континентах достигла показателя не больше, чем один человек на квадратную милю (для современных охотников-собирателей это высокий показатель), значит, в пиковое время вся площадь Америки должна была вмещать около 10 миллионов человек. Но даже если в группе первых колонистов было только 100 человек и их численность увеличивалась только на 1,1% в год, их потомки достигли бы потолка в 10 миллионов через тысячу лет. Опять же прирост популяции, составляющий 1,1% в год, не представляет собой ничего выдающегося: в современную эпоху в случаях колонизации незаселенных земель — например, когда бунтовщики с фрегата «Баунти» и их жены-таитянки колонизировали остров Питкэрн, — прирост достигал 3,4%.

Изобилие стоянок кловисских охотников, относящихся к первым столетиям заселения континента, не уникально — то же самое изобилие было открыто археологами, исследовавшими более позднее заселение Новой Зеландии предками народа маори. Множественность ранних стоянок зафиксирована и в случае гораздо более древней колонизации Европы современными людьми, а также в случае колонизации Австралии/Новой Гвинеи. Иными словами, все, связанное с феноменом культуры кловис и ее распространением по двум Американским континентам, вполне согласуется с известными фактами, касающимися других, куда более ясных примеров колонизации пустующих земель.

Какое значение могло иметь то обстоятельство, что взрывной рост числа кловисских стоянок пришелся на последние столетия XII тысячелетия до н. э., а, скажем, не на последние столетия, XVI или XXI? Вспомните, что Сибирь всегда оставалась холодным регионом и что в период плейстоценовых оледенений по всей ширине Канады непреодолимым барьером простирался сплошной ледниковый щит. Мы уже знаем, что технологии, необходимые для жизни в условиях крайне холодного климата, возникли только после того, как анатомически современные люди пришли в Европу около 40 тысяч лет назад, и что в Сибири они оказались лишь двадцать тысяч лет спустя. В какой-то момент эти первые сибиряки перебрались на Аляску — либо по морю через Берингов пролив (даже сегодня имеющий не больше 50 миль в поперечнике), либо пешим ходом во время оледенения, когда на месте пролива была суша. За тысячелетия своего существования Берингов сухопутный перешеек мог до­стигать 1000 миль в ширину, он был покрыт открытой тундрой, и преодолеть его не составляло труда людям, приспособленным к холодным условиям. Где-то после XIV тысячелетия до н. э., вместе с повышением уровня Мирового океана, перешеек был затоплен и вновь превратился в пролив. Вне зависимости от того, добрались ли древние сибиряки до Аляски своими ногами или на веслах, первые бесспорные свидетельства присутствия человека на Аляске относятся к XII тысячелетию до н. э.

Вскоре после этой даты в канадском ледниковом щите образовался свободный ото льда коридор, позволивший первым жителям Аляски отправиться с севера на юг и выйти в район Великих равнин где-то неподалеку от современного канадского города Эдмонтон. Тем самым последнее серьезное препятствие на пути современных людей между Аляской и Патагонией было устранено. Эдмонтонские первопроходцы должны были встретить на Великих равнинах огромное изобилие дичи. Им предстояло успешно приспособиться к новым условиям, преумножиться и, постепенно двигаясь на юг, заселить целое полушарие.

Еще один аспект кловисского феномена вполне согласуется с тем, каких результатов мы могли бы ожидать от появления человека с южной стороны канадского ледникового щита. Подобно астралийско-новогвинейскому праматерику, Северная и Южная Америки когда-то изобиловали крупными млекопитающими. Около 15 тысяч лет назад запад США немногим отличался от нынешних африканских саванн Серенгети — здесь паслись стада слонов и лошадей, на которых охотились львы и гепарды, здесь обитали и представители более экзотических видов, таких как верблюды и гигантские наземные ленивцы. Но как и в Австралии/Новой Гвинее, в Америке большинство этих животных вымерло. И если исчезновение гигантов в Австралии вероятнее всего завершилось более 30 тысяч лет назад, в Америке оно произошло где-то от 17 до 12 тысяч лет назад. Дату вымирания крупных американских млекопитающих, костных остатков которых сохранилось больше всего и у которых они датируются особенно точно, можно с уверенностью привязать к рубежу XII и XI тысячелетий до н. э. Существование двух видов, чье вымирание датируется, наверное, с наибольшей точностью, — наземного ленивца Шаста и горного козла Харрингтона, обитавших в районе Большого Каньона, — пресеклось в границах одного-двух столетий вокруг даты 11100 г. до н. э. По чистой случайности или вовсе не случайно, но эта дата, со статистиче­ской поправкой на экспериментальную ошибку, идентична дате появления в рай­оне Большого Каньона кловисских охотников.

Многочисленные находки скелетов мамонтов с кловисскими наконечниками, застрявшими между ребер, наводят на мысль, что такое соответствие дат, скорее всего, не случайно. Вполне вероятно, что охотники, увлекаемые экспансией все дальше и дальше на юг, обнаруживая крупных млекопитающих Америки, которые до тех пор не сталкивались с человеком, обходились с ними как с легкой добычей и в конце концов истре­били их поголовно. По альтернативной теории, американские гиганты вымерли не по этой причине, а вследствие климатического перелома в конце последнего оледенения, который (как будто назло современным палеонтологам) случился как раз на рубеже XII и XI тысячелетий до н. э.

Лично мне климатическая теория исчезновения американской мегафауны представляется не менее проблематичной, чем ее аналог в случае Австралии/Новой Гвинеи. Американские виды крупных животных к тому времени пережили уже двадцать два ледниковых периода. Почему большинство из них выбрали двадцать третий, чтобы коллективно прекратить свое земное существование, притом как раз в присутствии всех этих якобы безобидных двуногих? Почему они вымерли во всех природных зонах — не только в ареалах, сократившихся с окончанием последнего ледникового периода, но одновременно и в ареалах, значительно расширившихся? Естественно, я подозреваю, что вина за это лежит на кловисских охотниках — хотя среди ученых единодушия по-прежнему нет. Вне зависимости от того, какая теория докажет свою правоту, факт остается фактом: Америка лишилась большинства крупных диких зверей, которые в ином случае могли бы быть позже одомашнены местными жителями.

Не разрешен окончательно и вопрос о том, действительно ли кловисские охотники были первыми американцами. Как и всегда бывает с любыми утверждениями о первенстве, заявления об открытии докловисских стоянок человека в Америке делаются регулярно. Каждый год два-три из них, особенно на первых порах, выглядят особенно убедительно и многообещающе. После чего неизбежно встают проблемы интерпретации. Действительно ли описанные орудия, найденные на стоянке, это плод человеческих рук, а не естественные каменные формы? Действительно ли приведенные датировки точны и не страдают от множества погрешностей, свойственных радиоуглеродному методу? Если они точны, действительно ли они увязываются со следами существования человека, а не всего лишь с залежью древесного угля пятнадцатитысячелетней давно­сти, найденной в том же месте, что и каменное орудие, которому на самом деле девять тысяч лет?

Чтобы получить представление о проблемах такого рода, рассмотрим следующий типичный и часто всплывающий вариант «докловисской» гипотезы. В Бразилии на стоянке под скальным навесом, носящим название Педра Фурада, археологи обнаружили пещерные росписи, несомненно сделанные человеческой рукой. Также в груде у основания скалы они отыскали камни, форма которых наводила на мысль, что это вполне могли быть грубые человеческие орудия. К тому же археологи наткнулись под навесом на нечто, что могло быть очагом, и радиоуглеродный анализ определил возраст взятых из него образцов сгоревшего древесного угля примерно в 35 000 лет. Статьи, посвященные открытиям в Педра Фурада, принял к публикации даже такой престижный и имеющий репутацию придирчивого отборщика научный журнал, как «Нэйчур».

Однако ни один из камней, найденных у основания скалы, не был столь же очевидно рукотворным орудием, как кловисские или кроманьонские. Если сотни тысяч камней падают с высокой скалы на протяжении десятков тысяч лет, многие из них, ударяясь о камни внизу, окажутся разбитыми и сколотыми, а некоторые станут напоминать грубые орудия, обколотые и зазубренные человеком. В Западной Европе и на других стоянках в бассейне Амазонки археологи датировали радиоуглеродным методом сам пигмент, использованный в наскальной росписи; в Педра Фурада этого сделано не было. В окрестностях не редкость лесные пожары, от которых остаются частицы древесного угля, постоянно наносимые в пещеры ветром и намываемые водными потоками. Никаких материальных улик, связывающих тридцатипятитысячелетние залежи угля с бесспорно рукотворными росписями Педра Фурада, нет. Хотя первооткрыватели все так же непреклонны в своей вере, недавно группа археологов, не участвовавших в раскопках, но настроенных в пользу «докловисской» гипотезы, побывала на месте, чтобы убедиться в ее правоте своими глазами, — и вернулась разубежденной.

Североамериканская стоянка, в настоящее время пользу­ющаяся наиболее солидной репутацией у адептов «докловисской» гипотезы, — это скальный навес Медоукрофт в Пенсильвании, с предположительными следами человеческого обитания, возраст которых радиоуглеродный анализ определяет в 16 ты­сяч лет. Ни один археолог не отрицает, что Медоукрофтская пещера действительно содержит изобилие человеческих артефактов, погребенных во множестве тщательно исследованных слоев. Однако самые древние из полученных радиоуглеродных дат просто абсурдны, потому что послужившие им материалом виды растений и животных — это виды, существовавшие и существующие в Пенсильвании в эпоху мягкого климата, а не виды, которые было бы логично обнаружить, учитывая, что 16 тысяч лет назад продолжался последний ледниковый период. Закрадывается естественное подозрение, что образцы древесного угля из древнейших слоев, свидетельствующих о присутствии человека, состоят из послекловисского угля с примесью более древнего углерода. Самый убедительный «докловисский» кандидат в Южной Америке — стоянка Монте-Верде в Южном Чили с минимальным датируемым возрастом 15 тысяч лет. Сделанные в ней находки тоже внушают доверие многим сегодняшним археологам, однако ввиду всех предшествующих разочарований нельзя не удивляться, что большинство все-таки сохраняет настороженность.

Если в Америке действительно обитали докловисские люди, почему их существование по сей день остается таким труднодоказуемым? За все время своей работы археологи раскопали сотни американских стоянок, однозначно датируемых XI–III ты­сячелетиями до н. э., в частности, исчисляемые десятками кловисские стоянки на североамериканском Западе, скальные навесы в Аппалачах, стоянки на калифорнийском побережье. На множестве тех же стоянок были раскопаны слои, залега­ющие ниже всех археологических горизонтов, с бесспорными следами человека, и в этих слоях были выявлены столь же бесспорные остатки животных — но ничего, связанного с человеком. Скудность и слабость доказательной базы «докловисской» гипотезы контрастирует с внушительным массивом данных по Европе, где сотни стоянок подтверждают существование современных людей задолго до XI тысячелетия до н. э., то есть до появления кловисских охотников в Америке. Еще более примечательны в этом свете данные по Австралии/Новой Гвинее: местных археологов на один порядок меньше, чем археологов в одних только Соединенных Штатах, и тем не менее им удалось открыть более сотни разбросанных по всему континенту стоянок, однозначно датируемых докловисским периодом.

Древние люди явно не могли долететь с Аляски до Медоу­крофта и Монте-Верде на вертолете, миновав весь промежуточный ландшафт. По словам адептов теории раннего заселения, получается, что у докловисских людей тысячи и даже десятки тысяч лет по неизвестным причинам держалась низкая популяционная плотность, объясняющая их археологическую незаметность, — ситуация, не имеющая прецедентов во всемирной истории. Я нахожу эту гипотезу бесконечно менее вероятной, чем возможность того, что результаты раскопок в Медоукрофте и Монте-Верде получат в конце концов новую интерпретацию — по примеру многих прежних предположительно докловисских стоянок. По моему ощущению, если бы на Американ­ских континентах и правда существовали докловисские поселения, данный исторический факт к этому моменту был бы однозначно удостоверен множеством находок с широким географическим разбросом и дебаты давно бы утихли. Тем не менее к единодушию в этих вопросах археологи еще не пришли.

Последствия, которые нам важно зафиксировать для понимания дальнейшего доисторического развития Америки, не зависят от того, какая из двух интерпретаций окажется верной. По одной, начало колонизации Американских континентов относится примерно к рубежу XII и XI тысячелетий до н. э., за которым последовало стремительное расселение людей по всей американской территории. По другой, первые колонисты проникли в Америку раньше (большинство сторонников «докловисской» теории высказываются в пользу пятнадцати-, двадцати-, возможно, тридцатипятитысячелетней давности, и мало кто всерьез углубляется дальше), однако докловисские поселенцы либо оставались малочисленны, либо умудрились ничем себя не проявить — примерно до рубежа XII и XI тысячелетий до н. э. Так или иначе, из всех пяти обитаемых континентов в Северной и Южной Америке доисторический человек присутствовал самый короткий срок.

С заселением Америки большинство благоприятных природных зон на континентах и шельфовых островах, а также на океанских островах Индонезии к востоку от Новой Гвинеи стали средой обитания человека. Заселение остальных островов планеты завершилось лишь в современную эпоху: средиземноморские острова, такие как Крит, Кипр, Корсика и Сардиния, стали обитаемыми где-то в промежутке между 8500 и 4000 гг. до н. э., Вест-Индия — начиная примерно с 4000 г. до н. э., острова Полинезии и Микронезии — между 1200 г. до н. э. и 1000 г. н. э., Мадагаскар — где-то между 300 и 800 гг. н. э., Исландия — в IX в. Коренные американцы, возможно дальние предки современных инуитов, около 2000 г. до н. э. распространились по верхнему Заполярью. После этих колонизаций единственными необитаемыми землями, открытыми только в последние 700 лет европейскими мореплавателями, остались самые дальние острова Атлантического и Индийского океанов (например, Азоры и Сейшелы) и Антарктида.

Какое значение имеет разница между сроками заселения континентов для последующей истории и имеет ли вообще? Вообразите, что машина времени могла бы перенести археолога в прошлое, чтобы совершить экскурсию по всему земному шару где-то на рубеже XII и XI тысячелетий до н. э. Мог бы наш археолог, зная состояние планеты на тот момент, предсказать последовательность, в которой у человеческих обществ на разных континентах появятся ружья, микробы и сталь, и тем самым предсказать современное положение дел в мире?

Наш археолог мог бы задуматься о возможных преимуществах, которые дает ранний старт. Если от раннего старта есть хоть какая-то польза, у Африки было просто-таки колоссальное преимущество: срок существования проточеловека в Африке минимум на пять миллионов лет превышает аналогичные сроки на других континентах. Кроме того, если верна гипотеза, что люди современного типа появились в Африке 100 тысяч лет назад и оттуда пришли на другие континенты, получается, что любое преимущество, накопленное где-либо до этого события, было попросту аннулировано, а африканцы получили новую фору. Кроме того, именно коренное африканское население имеет самый широкий генетический разброс — от совокупно­сти популяций, превосходящей остальные по генетическому разнообразию, вполне законно ожидать появление большего множества изобретений.

Но затем наш археолог мог бы задаться вопросом: что на самом деле означают слова «фора», «ранний старт» в контексте настоящей книги? Мы же не можем применять метафору забега буквально. Если под форой вы имеете в виду срок, требующийся на заселение континента после появления небольшой группы первых колонистов, то он сравнительно невелик — например, на весь Новый Свет понадобилось меньше тысячи лет. Если, с другой стороны, под форой вы имеете в виду срок на приспособление к местным условиям, то я могу уступить в том, что некоторые крайне неблагоприятные регионы действительно требуют немало времени для освоения — например, для заселения верхних арктических широт после колонизации остальной Северной Америки понадобилось девять тысяч лет. Но с тех пор, как у современных людей развилась присущая им изобретательность, все прочие территории они открывали и обживали быстро. Так, после первой высадки предков народа маори на Новой Зеландии им, как мы можем судить, не понадобилось и столетия, чтобы открыть все заслуживающие разработки источники камня, на пару-тройку столетий больше, чтобы в условиях самой, вероятно, труднопроходимой пересеченной местности в мире поголовно истребить популяцию моа, и всего лишь несколько столетий, чтобы распасться на целый спектр разнообразных сообществ — от береговых общин охотников-собирателей до земледельческих поселений, практикующих новые типы хранения продовольствия.

Здесь наш археолог мог бы обратить внимание на Америку и прийти к выводу, что африканцев, несмотря на их колоссальную фору, первые американцы должны были нагнать максимум за тысячелетие. После чего превосходство Американских континентов в площади (на 50% больше площади Африки) и внушительное превосходство в экологическом разнообразии наделило бы коренных американцев форой перед африканцами.

Далее наш археолог мог бы переключиться на Евразию и рассудить следующим образом. Евразия — крупнейший континент мира. Он обитаем дольше любого другого континента, кроме Африки. Предшествующую евразийской колонизации историю человека в Африке, какой бы долгой она ни была, можно легко сбросить со счетов, поскольку миллион лет назад, во время первой колонизации Евразии, древние люди находились на слишком примитивном уровне развития. Наш археолог мог бы взять верхнепалеолитический расцвет культуры в Юго-Восточной Европе, происходивший 20–12 тысяч лет назад, со всеми его знаменитыми произведениями искусства и сложными орудиями, и на этом основании предположить, что к концу данного периода преимущество раннего старта, пусть и локально, было у евразийцев.

Наконец, наш археолог обратился бы к Австралии/Новой Гвинее и прежде всего отметил бы для себя ее небольшую площадь (это самый маленький континент), преобладание пу­стынь, способных прокормить лишь крайне ограниченную человеческую популяцию, изолированность континента от остальной суши и более поздний по сравнению с Африкой и Евразией срок его заселения. Отталкиваясь от этих фактов, археолог вполне мог бы предсказать медленные темпы человеческого развития в Австралии/Новой Гвинее.

Однако не стоит забывать, что австралийцы и новогвинейцы научились плавать по морю намного раньше всего остального мира. И заниматься пещерной живописью они, судя по всему, начали, как минимум, не позже европейских кроманьонцев. Джонатан Кингдон и Тим Фланнери заметили, что колонизация Австралии/Новой Гвинеи, стартовавшая с островов азиатского континентального шельфа, требовала от людей учиться осваивать новые условия обитания — те, в которых они оказались, когда добрались до центральноиндонезийских островов с их изломанной береговой полосой и богатейшими в мире источниками ресурсов: морскими бухтами, коралловыми рифами и зарослями мангровых деревьев. Двигаясь на во­сток, пересекая проливы, отделяющие индонезийские острова, они каждый раз приспосабливались заново, расселялись по новому острову, после чего отправлялись колонизировать следующий. То был не имевший аналогов в предшествующей истории золотой век сменявших друг друга демографических скачков. Не исключено, что эти циклы, состоящие из колонизации, адаптации и популяционного взрыва, и были тем эволюционным отбором, который подготовил почву для Великого Скачка Вперед — обратной волной прокатившегося впоследствии по Евразии и Африке. Если такой сценарий и правда имел место, то фора была у Австралии/Новой Гвинеи — колоссальный накопленный потенциал, который мог подпитывать развитие местных обществ многие тысячелетия после Великого Скачка.

Итак, наблюдатель, перемещенный в XI тысячелетие до н. э., не мог бы предсказать, на каком континенте человеческим обществам было суждено развиваться быстрее других, но, наоборот, мог бы привести веские доводы в пользу любого из них. Конечно же, ретроспективно мы знаем, что лидировала в гонке Евразия. Однако получается, что подлинными причинами обгоняющего развития евразийских обществ не были те, что первыми пришли в голову нашему воображаемому археологу 13 тысяч лет назад. Оставшуюся часть книги я посвящу расследованию и поиску этих реальных причин.

Глава 2. История как естественный

эксперимент

В декабре 1835 г. на архипелаге Чатем, что в 500 милях к востоку от Новой Зеландии, многосотлетнее самостоятельное существование местного народа мориори пришло к неожиданному и ужасному концу. 19 ноября на острова прибыл корабль с командой из 500 воинов маори, вооруженных ружьями, дубинами и топорами, а вслед за ним, 5 декабря, — второй, на котором было 400 человек подкрепления. Отряды высадившихся воинов, обходя мориорийские деревни, объявляли жителям, что с этих пор они становятся рабами маори, и убивали тех, кто посмел возражать. Организованное сопротивление на этом этапе еще могло бы покончить с угрозой захвата и порабощения, поскольку по численности мориори превосходили захватчиков вдвое. Однако на Чатеме привыкли улаживать конфликты полюбовно. Собравшись на совет, мориори решили не сопро­тивляться, а предложить мир, добрые отношения и справедливый раздел ресурсов.

Мориори не успели довести свое предложение до завоевателей — еще раньше те напали на них всем войском. В течение нескольких следующих дней маори убили сотни островитян, употребив тела многих из них для победной трапезы, остальных же обратили в рабство и за несколько лет практически истребили мориорийцев поголовно, взяв в привычку лишать жизни своих новых рабов по малейшей прихоти. По воспоминаниям спасшегося мориорийца, «[маори] начали забивать нас как овец… [Мы] в ужасе бежали в лес, попрятались в норах под землей и везде, где только можно было укрыться от врага. Но напрасно, потому что нас находили и убивали без разбора — мужчин, женщин, детей». Один из участников нападения объяснял: «Мы захватили эту землю… по нашему обычаю, и мы пленили всех, от нас не ушел ни один. Кое-кто бежал — этих мы убивали, да и не только их. Но и что с того? Ведь так велит обычай».

Столь жестокий исход столкновения маори с мориори было легко предвидеть. Мориори представляли собой малочисленное, изолированное в океане племя охотников-собирателей, с самой простейшей техникой и оружием, совершенно лишенное опыта боевых действий, обходящееся без жесткого руководства и организации. Захватчики — маори с новозеландского Северного острова, напротив, выросли в густонаселенной земледельческой области, обитатели которой вели между собой беспрерывные ожесточенные войны, использовали более совершенную технику и оружие, были привычны к строгому командованию и подчинению. Неудивительно, что когда эти две популяции вступили в контакт между собой, именно маори зверски расправились с мориори, а не наоборот.

Трагедия мориори похожа на множество других таких же трагедий современной и древней истории — столкновений, в которых численно преобладавшие и хорошо вооруженные воины одерживали сокрушительную победу над малочисленными и плохо вооруженными. Но одно обстоятельство делает печальный урок маорийско-мориорийского конфликта особенно наглядным: обе группы происходили от общего корня и разлучились друг с другом в истории меньше чем за тысячелетие до описываемых событий. И то и другое племя относились к полинезийской семье. Современные маори — потомки полинезийских земледельцев, колонизировавших Новую Зеландию около 1000 г. Некоторое время спустя часть этих маори в свой черед колонизировала архипелаг Чатем и стала называть себя мориори. Далее они развивались раздельно на протяжении столетий, причем в противоположных направлениях: маори Северного острова постепенно пришли к более сложным технологиям и политическому устройству, а мориори — к менее сложным. Мориори вновь обратились к охоте и собирательству, маори Северного острова, наоборот, осваивали формы все более интенсивного земледелия.

Направление разлучившихся эволюционных траекторий предрешило результат их последующего пересечения. Если бы мы могли понять причины такой разницы в развитии двух островных обществ, у нас, возможно, была бы модель для понимания более широкого контекста истории — неравномерного развития целых континентов.

История мориори и маори представляет собой ограниченный по длительности и масштабу естественный эксперимент, на примере которого выясняется, как природная среда обитания влияет на человеческое общество. Вполне естественно, что прежде, чем читать целую книгу, посвященную исследованию средовых эффектов очень большого масштаба, затрагивающих человеческие общества всех регионов земного шара и имевших место за последние тринадцать тысяч лет, у вас может возникнуть желание удостовериться на примерах помельче, что такие эффекты действительно играют важную роль. Будучи лабораторным ученым, исследующим поведение крыс, вы могли бы осуществить такую проверку, взяв одну крысиную колонию-прародительницу, рассадив крыс группами по клеткам с разными условиями, и вернуться много крысиных поколений спустя, чтобы увидеть, что получилось. На человеческом обществе такие направленные опыты, конечно же, не поставить, поэтому ученым приходится искать «естественные эксперименты» — эпизоды прошлого, в которых что-то похожее случалось с людьми.

Именно такого рода экспериментом оказалось заселение Полинезии. На огромном просторе Тихого океана между Новой Гвинеей и Меланезией разбросаны тысячи островов, сильно варьирующихся между собой по площади, удаленности от ближайшей суши, высоте над уровнем моря, климату, плодородности, а также по геологическим и биологическим ресурсам (карта 2.1). На протяжении большей части истории человечества несовершенство плавательных средств оставляло эти острова далеко за пределами людской досягаемости. Около 1200 г. до н. э. группа племен с архипелага Бисмарка, что к северу от Новой Гвинеи, — умевших к тому времени обрабатывать землю, добывать пропитание рыболовством и ходить по морю, — наконец сумела высадиться на некоторых из этих островов. За несколько веков, прошедших с этого момента, их потомки заселили практически каждый клочок суши в Тихом океане. Процесс в целом завершился к 500 г. н. э. и лишь несколько последних островов пережили колонизацию в 1000 г. или вскоре после этого.

Таким образом, в пределах сравнительно скромного временного отрезка чрезвычайно непохожие друг на друга островные среды обитания были обжиты колонистами, исторически связанными между собой единой группой-прародительницей. Предки всех современных полинезийских племен были носителями одной и той же культуры и языка, использовали одни и те же орудия, умели разводить одних и тех же животных. Именно поэтому полинезийская история и представляет собой естественный эксперимент, позволяющий нам изучить особенности адаптации человека в чистом виде — не смазанном, как это обычно бывает, множеством волн колонизации разного происхождения, часто обрекающих на неудачу наши попытки исследовать адаптацию человека в остальных частях мира.

Внутри этого эксперимента средних масштабов историю мориори можно выделить как отдельный микроэксперимент. Легко проследить, как различающиеся природные условия Чатема и Новой Зеландии по-разному сформировали уклад жизни маори и мориори. Несмотря на то что первые маори, поселившиеся на Чатеме, еще были земледельцами, привычные им тропические культуры не могли произрастать в холодном климате новой родины, и у колонистов не оставалось другого выбора, кроме как вернуться к охоте и собирательству. Поскольку в качестве охотников-собирателей они не производили излишков растительной пищи, пригодной для хранения и перерас­пределения, их общество не было способно обеспечивать существование специалистов, не занятых охотой: ремесленников, воинов, чиновников, вождей. Их добычей были мор­ские котики, съедобные моллюски, прилетающие на гнездовье морские птицы и виды рыб, для поимки которых хватало заостренной палки или голых рук — никаких сложных технических ухищрений. К тому же сами острова архипелага, сравнительно небольшие по площади и достаточно удаленные от другой суши, были способны прокормить популяцию охотников-собирателей, размер которой не превышал примерно 2000 человек. Не имея возможности колонизировать еще какие-то острова, мориори были вынуждены остаться здесь и научиться мирно сосуществовать друг с другом. Для этого они отказались от войны, а чтобы свести к минимуму риск конфликтов, вызыва­емых перенаселением, даже ввели в обыкновение избирательно кастрировать младенцев мужского пола. В результате на Чатеме появилась малочисленная популяция миролюбивых островитян, владеющая лишь простыми технологиями и оружием и лишенная сильного лидерства и организации.

Напротив, северная (более теплая) часть Новой Зеландии — полинезийской островной группы, намного превышающей остальные по размеру, — вполне подходила для сельского хозяйства, которым занимались полинезийцы. Численность маори, осевших на этой земле, росла до тех пор, пока не достигла примерно ста тысяч человек. На острове сложились разрозненные густонаселенные общины, каждая из которых хронически и жестоко враждовала с соседями. Будучи способны выращивать и хранить излишки растительной пищи, они могли позволить себе содержать ремесленников, вождей и полупрофессиональное войско. Для выращивания растительных культур, ведения войн, создания произведений искусства у них существовали и развивались многообразные орудия и технологии. Они воздвигали сложные ритуальные здания и без устали строили крепости.

Таким образом, и мориорийское, и маорийское общество представляло собой венец эволюции единого общества-предка, только эта эволюция протекала совсем разными путями. Разделившиеся народы даже забыли о существовании друг друга и долго, возможно на протяжении примерно 500 лет, не пересекались между собой. В конце концов австралийский промысловый корабль, охотившийся за котиками и случайно зашедший на Чатем по пути в Новую Зеландию, принес новозеландцам весть об островах, где «полно рыбы и моллюсков, озера кишат угрями, а земля заросла каракой. …Островитян очень много, но они не знают, как драться, и не имеют оружия». Этих новостей было достаточно, чтобы 900 маорийцев захотели отправиться на Чатем немедленно. Результат их экспедиции прекрасно иллюстрирует, какой серьезный эффект и за какое короткое время способна оказать среда обитания на экономику, технологии, политиче­скую организацию и военные навыки человека.

Как я уже сказал, коллизия маори и мориори — это микроэксперимент внутри эксперимента среднего масштаба. Что мы можем понять о влиянии среды на судьбу человеческих обществ на примере всей Полинезии? Какие отличия между популяциями полинезийских архипелагов и островов требуют нашего разбора?

Полинезия в целом представляет собой куда более широкий спектр природных условий, чем взятые нами отдельно Новая Зеландия и Чатем, хотя последний отвечает за один край ее социального спектра (наиболее примитивный). С точки зрения типов хозяйства в Полинезии их спектр простирался от охоты-собирательства на Чатеме через подсечно-огневое земледелие до интенсивного производства продовольствия, которое практиковалось обществами с одним из самых высоких показателей популяционной плотности за всю мировую историю. В зависимости от острова, полинезийцы, занятые производством продовольствия, совершенствовали способы разведения свиней, собак или кур. Они организовывали рабочую силу для постройки крупных ирригационных систем, интенсифициру­ющих земледелие, и для огораживания специальных водоемов, в которых разводили рыбу. Экономическая база полинезий­ских обществ состояла из более или менее самодостаточных семейных хозяйств, однако на некоторых островах также возникли гильдии потомственных полупрофессиональных ремесленников. Социальная организация в Полинезии тоже была представлена широким спектром: от вполне эгалитарных деревенских общин до обществ с одним из самых высоких в мире уровней расслоения, иерархически упорядоченной клановой системой и классами аристократии и простолюдинов, члены которых заключали только внутрисословные браки. Политическая организация могла выглядеть и как соседство разбросанных по ланд­шафту независимых племенных или деревенских единиц, и как многоостровная протоимперия, имевшая прослойку профессиональных военных, чьим занятием были систематиче­ские рейды на другие острова и захватнические войны. Наконец, диапазон материальных культур Полинезии варьировался от примитивного изготовления личных предметов хозяйства и быта до создания монументальной каменной архитектуры. Чем мы могли бы объяснить тот факт, что в Полинезии сложилась такая пестрая картина?

Описанные различия были производным от вариации как минимум шести географических параметров полинезийских островов: климата острова, его геологического типа, доступных морских ресурсов, площади, фрагментированности ландшафта и изоляции. Прежде чем рассмотреть конкретную роль этих факторов, остановимся сначала лишь на их диапазоне.

Климат в Полинезии варьируется от теплого тропического или субтропического на большинстве островов, лежащих недалеко от экватора, до умеренного на большей части Новой Зеландии и холодного субантарктического на Чатеме и в южной части новозеландского Южного острова. Горные районы гавайского Большого острова, хотя он лежит намного южнее тропика Рака, достаточно подняты над уровнем моря, чтобы здесь поддерживался альпийский климат и иногда даже выпадал снег. Среднегодовое количество осадков также колеблется от рекордного для всей планеты (в новозеландском Фьордленде и в болотистой местности Алакаи, что на гавайском острове Кауаи) до вдесятеро меньшего на островах, где сухость климата практически делает сельское хозяйство невозможным.

Геологическая типология островов включает в себя атоллы, коралловые острова, вулканические острова, осколки континентов и смешанные типы. На одном краю спектра находятся бессчетные крохотные островки, как, например, те, что образуют архипелаг Туамоту, — это плоские атоллы, едва возвыша­ющие­ся над уровнем моря. Другие известняковые образования, тоже атоллы в прошлом, как, например, Хендерсон и Реннелл, поднявшись выше над уровнем моря, сделались коралловыми островами. Оба эти типа островов проблематичны с точки зрения заселения людьми, поскольку единственная каменная порода, из которой они состоят, это изве­стняк, а кроме того, они покрыты тончайшим слоем почвы и лишены постоянных источников пресной воды. На противоположном краю располагается Новая Зеландия — пара крупнейших полинезийских островов, которые представляют собой древние фрагменты континента Гондвана и хранят запасы многих минералов, в частности коммерчески разрабатываемые залежи железа, угля, золота и нефрита. Большинство других крупных островов Полинезии — это вулканы, поднявшиеся из океана, никогда не бывшие частью материка и иногда также имеющие известняковый компонент. Лишенные геологических богатств Новой Зеландии, вулканические острова предпочтительней атоллов (с точки зрения полинезийцев) хотя бы тем, что здесь доступны разнообразные виды вулканических пород, некоторые из них служат превосходным материалом для изготовления каменных орудий.

Вулканические острова тоже неодинаковы. Высота некоторых из них создает условия для выпадения дождя в горах, а значит они подвергаются достаточно интенсивному атмосферному влиянию, имеют глубокий слой почвы и постоянные водные потоки. Это, к примеру, относится к островам Общества, Самоа, Маркизским и особенно Гавайям — полинезийскому архипелагу с самыми высокими горами. Из низких вулканиче­ских островов Тонга и (в меньшей степени) остров Пасхи также отличаются богатым почвенным покровом, однако на них отсутствуют крупные реки, как на Гавайях.

Что касается морских ресурсов, большинство полинезий­ских островов окружено мелководьем и рифами, а некоторые также имеют лагуны. Эти биотопы изобилуют рыбой и моллюсками. Значительно беднее дарами моря остров Пасхи, Питкэрн и Маркизские острова, с их скалистыми берегами, резко понижающейся линией океанского дна и отсутствием коралловых рифов вокруг.

Площадь — еще один очевидный параметр, с разбросом значений от 100 акров Ануты, самого мелкого из постоянно заселенных изолированных островов Полинезии, до 103 тысяч кв. миль новозеландского микроконтинента. Ландшафт некоторых обитаемых островов (особенно этим выделяются Маркизские) как стенами разделен крутыми склонами горных хребтов на долины, ландшафт других (например, островов Тонга, Пасхи) отличается едва заметным перепадом высот и не представляет препятствий для передвижения и сообщения.

Последняя средовая переменная, которую необходимо принять в расчет, это изоляция. Остров Пасхи и Чатем так малы и настолько удалены от других островов, что общества, возникшие на них в результате первичной колонизации, далее развивались совершенно обособленно от остального мира. Новая Зеландия, Гавайские и Маркизские острова также лежат особняком, но, во-первых, как минимум две последних группы после первичной колонизации, скорее всего, имели контакты с другими архипелагами, и, во-вторых, все три группы состоят из множества близко лежащих островов, благодаря чему внутри каждого архипелага был возможно регулярное сообщение. Большинство остальных полинезийских островов более или менее систематически контактировали с соседями. В частности, близость архипелага Тонга к архипелагам Фиджи, Самоа и Уоллис не только создавала условия для постоянных вояжей между ними, но в какой-то момент даже позволила тонганийцам предпринять попытку завоевать Фиджи.

Бегло познакомившись с диапазоном природных условий на островах Полинезии, посмотрим, как их разнообразие сказалось на полинезийских обществах. Способ пропитания — тот аспект социальной жизни, с которого удобно начать, поскольку он в свой черед влияет на все остальные аспекты.

Способ пропитания у полинезийцев представлял собой ту или иную комбинацию рыболовства, собирания диких растений, моллюсков и ракообразных, охоты на сухопутных и гнездующихся морских птиц и производства продовольствия. Изначально, как результат долгой эволюции в отсутствие хищников, почти на всех полинезийских островах обитали крупные нелетающие виды птиц: два самых известных примера — это новозеландские моа и гавайские нелетающие гуси. Важный пищевой ресурс для первых колонистов, особенно на новозеланд­ском Южном острове, эти виды в большинстве своем вскоре были истреблены, поскольку представляли собой слишком легкую добычу для человека. Несмотря на то что численность прилетающих на гнездовье морских видов птиц также быстро сократилась, на некоторых островах они продолжали оставаться одним из главных источников пропитания и в дальнейшем. Пищевые ресурсы океана играли существенную роль почти везде, хотя это в меньшей степени относилось к острову Пасхи, Питкэрну и Маркизскому архипелагу, жители которых в результате стали особенно зависимы от продовольствия, выращива­емого их собственными руками.

Прародители полинезийских племен взяли с собой в странствие три вида домашних животных (свиней, кур и собак) и на новом месте не одомашнили больше никого. На многих островах сохранились все три вида, однако на более удаленных остались только два или один — либо потому, что перевозимая в каноэ живность не пережила долгого океанского путешествия, либо потому, что вид, по какой-то причине вымерший на новом месте, было чаще всего невозможно вновь завезти извне. Так, на изолированной Новой Зеландии остались только собаки, на острове Пасхи и Тикопии — только куры. В отсутствие коралловых рифов и богатого пищей мелководья колонисты острова Пасхи, быстро истребив местных нелетающих птиц, были вынуждены заняться массовым строительством курятников и интенсивным птицеводством.

Впрочем, все три одомашненных вида даже в лучшем случае не являлись основой рациона полинезийцев. Достаток продовольствия на островах обеспечивался главным образом за счет земледелия, которое в субантарктических широтах становилось невозможным из-за того, что все полинезийские культуры являлись тропическими про происхождению, выведенными за пределами самой Полинезии. Тем самым на Чатеме и в холодной южной части новозеландского Южного острова колонистам пришлось отказаться от аграрных традиций, развивавшихся их предками на протяжении тысячелетий, и снова стать охотниками-собирателями.

На прочих полинезийских островах земледелие практиковалось — культуры возделывались с использованием искусственного орошения (главным образом таро) и без него (в первую очередь таро, ямс и батат), кроме того, в ходу были древесные культуры (хлебное дерево, банан и кокосовая пальма). Урожайность этих культур и их доля в общем наборе сильно варьировались в зависимости от природных условий места произрастания. Самой низкой плотностью населения отличались острова Хендерсон, Реннелл и атоллы — этим они были обязаны скудному почвенному покрову и ограниченным запасам пресной воды. Низкая плотность населения была также характерна для умеренного климата Новой Зеландии, слишком холодного для некоторых полинезийских культур. Обитатели этих и нескольких других островов практиковали неинтенсивный тип бродячего подсечно-огневого земледелия.

Другие острова могли похвастаться богатыми почвами, однако из-за отсутствия серьезных возвышенностей не имели достаточно мощных и постоянных водных потоков, а значит и базы для ирригации. На этих островах развился тип интенсивного неоросительного земледелия, требовавший большого количества трудозатрат — на строительство террас, мульчирование, постоянную ротацию культур, сокращение или недопущение простоя земли, а также на поддержание древесных плантаций. Максимального эффекта неоросительное земледелие достигло на острове Пасхи, крохотной Ануте и в плоских низинах архипелага Тонга — на всех этих островах под аграрные нужды была отведена бо§льшая часть площади.

Самым продуктивным вариантом полинезийского аграрного хозяйства стало возделывание таро на искусственно орошаемых полях. Из числа густонаселенных архипелагов этот вариант был заранее исключен для Тонга, лишенного рек вследствие отсутствия возвышенностей. Главных же успехов в ирригационном земледелии добились гавайцы с островов Кауаи, Оаху и Молокаи — благодаря большой площади и влажности климата, здесь не только наличествовали крупные реки, но и могло проживать достаточно людей для организации массового строительства. Тяжелым трудом гавайцев, отрабатывавших повинность на таком строительстве, были сооружены сложные системы орошения полей таро, которые давали до 24 тонн урожая на акр — самый высокий показатель во всей Полинезии. В свою очередь, эти внушительные урожаи создавали необходимую базу для интенсивного свиноводства. Еще одним отличием Гавайев от остальных островов Полинезии было привлечение массовой рабочей силы для нужд аквакультуры, а именно — сооружения больших прудов, в которых разводили ханос и кефаль.

Как результат географически обусловленного разнообразия способов пропитания, описанного выше, плотность населения в Полинезии (измеряемая в людях на квадратную милю возделываемой земли) сильно варьировалась. Внизу шкалы находились охотники-собиратели Чатема (всего лишь 5 человек на кв. милю) и южной части новозеландского Южного острова, а также земледельцы остальной Новой Зеландии (28 человек на кв. милю). Следующую ступеньку занимало множество островов, где практиковалось интенсивное земледелие, — здесь показатель плотности превышал 120 человек на кв. милю. Тонга, Самоа и острова Общества, например, имели 210–250 человек на кв. милю, Гавайи — 300. Верхнюю же позицию занимал вулканический островок Анута: благодаря тому, что его обитатели использовали практически всю доступную землю под интенсивное производство продовольствия, на 100 акрах его площади могли проживать 160 человек — соотношение, поставившее остров в ряд самых густонаселенных территорий в мировой истории. По популяционной плотности Анута обгоняет современную Голландию и находится где-то на одном уровне с современной Бангладеш.

Размер популяции есть произведение плотности (количество человек на квадратную милю) и площади (квадратные мили). Площадь, которая берется в расчет, это площадь не острова, а политической единицы, которая может быть либо больше, либо меньше острова. С одной стороны, в Полинезии близко лежащие острова могли быть объединены в рамках одного политического образования. С другой — отдельные острова, рассеченные естественными преградами, могли быть территорией нескольких самостоятельных политических единиц. Поэтому-то площадь политических единиц варьировалась в зависимости не только от площади острова, но и от его фрагментации и изоляции.

Из мелких изолированных островов, не имевших серьезных природных барьеров для внутреннего сообщения, почти каждый представлял собой политическое целое — например, Анута с ее 160 жителями. Из островов покрупнее многие так никогда и не пришли к политическому единству, поскольку были населены либо разрозненными общинами охотников-собирателей по нескольку десятков человек в каждой (Чатем и южная часть новозеландского Южного острова), либо земледельцами, расселившимися далеко друг от друга (остальная Новая Зеландия), либо земледельцами, живущими в тесных общинах, политиче­ски обособившихся друг от друга вследствие значительной неровности ландшафта. Так, обитатели соседних, но разгороженных горами долин на Маркизских островах сообщались друг с другом преимущественно морским путем; каждая долина образовывала самостоятельную политическую единицу численно­стью в несколько тысяч человек, и почти на каждом крупном острове архипелага таких единиц было множество.

Напротив, ландшафт Тонга, Самоа, Гавайев и островов Общества создавал условия для внутриостровной политической консолидации, в результате которой возникали образования, численностью превышающие десять тысяч человек (на крупнейших Гавайских островах — более тридцати тысяч). Что касается Тонганийского архипелага, то благодаря сравнительно малой удаленности его островов друг от друга, а также от близлежащих архипелагов, здесь в конечном счете сложилась многоостровная империя с почти сорокатысячным населением. Таким образом, размер политических образований в Полинезии варьировался от нескольких десятков до сорока тысяч человек.

Результат взаимодействия двух параметров — размера политической единицы и ее популяционной плотности — тем или иным способом сказывался на технологическом и экономическом развитии полинезийцев, их социальном и политическом устройстве. Как правило, чем больше оказывался размер единицы и чем выше плотность, тем более сложной и специализированной технологией и организацией это общество обладало. Причины этой зависимости мы подробно разберем в последующих главах, здесь же для краткости только укажем, что в обществе с высокой популяционной плотностью участь земледельца была уготована не всем, зато аграрное большинство обрекалось на постоянный труд на ниве интенсивного производства пищи — достаточный для того, чтобы вырабатываемые им излишки шли на прокорм непроизводящих членов. Поддерживающую такое положение дел мобилизационную функцию выполняли особые непроизводящие категории: вожди, жрецы, чиновники и воины. Крупнейшие политические единицы имели возможность мобилизовать массовую рабочую силу на сооружение ирригационных систем и рыбоводных водоемов, которые в свой черед выводили производство продовольствия на новый уровень интенсивности. Такой сценарий был особенно характерен для островов Тонга, Самоа и Общества — все три архипелага отличались плодородными почвами, густонаселенностью и относительно большой по полинезий­ским меркам площадью. Но пика эта тенденция достигла на Гавайском архипелаге, в состав которого входили крупнейшие острова тропической Полинезии, — здесь в результате сочетания высокой популяционной плотности и обширной территории в распоряжении отдельных вождей оказались беспрецедент­ные ресурсы рабочей силы.

Колебание показателей популяционной плотности и размера политических единиц отразилось на полинезийских обществах следующим образом. Простейшая организация хозяйства сложилась у обществ с низкой плотностью (например, у охотников-собирателей Чатема), с низкой численностью (на мелких атоллах), либо с сочетанием того и другого. В этих обществах каждая хозяйственная единица обеспечивала собственные нужды — экономическая специализация либо отсутствовала, либо почти отсутствовала. Углубление специализации происходило на более крупных, более густонаселенных островах, достигая максимума на архипелагах Самоа, Общества и особенно на Тонганийском и Гавайском. Развитие по­следних двух привело к возникновению кланов полупрофессиональных ремесленников: строителей каноэ, навигаторов, каменщиков, птицеловов, татуировщиков.

Варьировалась и сложность социального устройства. Опять же общества Чатема и атоллов имели простейшую, наиболее эгалитарную структуру. Местные вожди, сам институт которых был унаследован от полинезийских предков, не имели или почти не имели видимых знаков отличия, жили в таких же обычных хижинах, как все, и, как все, выращивали, собирали или ловили для себя пищу. Материальные признаки социального статуса и властные полномочия вождей становились куда ощутимей на густонаселенных островах в составе крупных политических образований, особенно на архипелагах Тонга и Общества.

Максимума социальной дифференциации опять же достигли общества Гавайских островов, где люди высшего происхождения подразделялись на восемь иерархически упорядоченных кланов. Члены этих кланов не могли вступать в браки с общинниками, но только друг с другом, иногда даже с родными или сводными братьями и сестрами. В присутствии людей из рода вождей простолюдинам полагалась падать ниц. Все члены высших кланов, чиновники и представители некоторых ремесел были освобождены от работы по производству пищи.

Политическая организация воспроизводила тот же шаблон. На Чатеме и атоллах вожди практически не располагали собственным людским ресурсом, решения принимались путем общего обсуждения, а землевладение закреплялось не за вождем, а за общиной целиком. Вожди более крупных и густонаселенных политических образований сосредоточивали в своих руках больше полномочий. Самым сложным политическое устройство было на островах Тонга и Гавайях, где власть потомственных вождей приближалась к власти королей в других частях мира и где землей распоряжались именно они, а не общинники. Используя назначаемых чиновников как агентов своей власти, вожди изымали у общинников излишки продовольствия и также рекрутировали их для участия в массовых строительных проектах, природа которых менялась в зависимости от острова: ирригационные проекты и искусственные водоемы для разведения рыбы на Гавайях, сооружения для ритуальных плясок и празднеств на Маркизских островах, гробницы вождей на островах Тонга и храмы на Гавайях, островах Общества и Пасхи.

К моменту прибытия европейцев в XVIII в. Тонганийское королевство уже представляло собой империю, вобравшую несколько архипелагов. Из-за тесного расположения частей самого Тонганийского архипелага и наличия среди них нескольких крупных островов с нефрагментированным ландшафтом, каждый такой остров в ходе истории консолидировался под началом одного вождя, затем потомственные вожди крупнейшего тонганийского острова (Тонгатапу) подчинили себе весь архипелаг и через какое-то время покорили более удаленные ост­рова, расстояние которых от архипелага достигало 500 миль. Они начали регулярную торговлю с фиджийцами и самоанцами, основали несколько тонганийских поселений на архипелаге Фиджи и в конце концов приступили к организации регулярных рейдов, завоевывая отдельные части последнего. Завоевание и управление этой морской протоимперией осуществлялось с помощью военных флотов, состоящих из больших каноэ, которые могли перевозить до 150 человек.

Как и Тонга, Гавайи превратились в единое политическое образование, охватывавшее несколько густонаселенных островов, но ограниченное рамками одного архипелага — вследствие его крайней изолированности. Ко времени европейского «открытия» Гавайев в 1778 г. политическая унификация завершилась на каждом острове в отдельности и были сделаны первые шаги, направленные на их дальнейшее слияние. Четыре крупнейших острова — Большой (собственно, Гавайи в первом смысле слова), Мауи, Оаху и Кауаи — оставались самостоятельными единицами, осуществлявшими (или оспаривающими друг у друга) контроль над меньшими островами (Ланаи, Молокаи, Кахолаве и Ниихау). После появления европейцев король Большого острова Камехамеха I решительно ускорил процесс консолидации крупнейших островов, закупив европейские суда и оружие и покорив с их помощью сперва Мауи, а затем Оаху. Приготовления Камехамехи к завоеванию последнего независимого острова, Кауаи, вынудили местного вождя пойти на переговоры, которые увенчались договором об уступках и тем самым окончательно завершили политическое объединение архипелага.

Единственный аспект разнообразия полинезийских обществ, о котором осталось упомянуть, это орудия труда и другие элементы материальной культуры. Очевидным ограничительным фактором в данном случае являлась доступность соответствующего сырья. На одном краю этого спектра вариаций находился остров Хендерсон, в прошлом коралловый риф, поднявшийся над уровнем моря, который лишен какого-то бы то ни было камня, кроме известняка. Его колонистам не оставалось ничего другого, кроме как изготавливать тесла из гигантских раковин. На противоположном краю — новозеландский миниконтинент, где маори имели доступ к великому множеству типов сырья и особенно прославились разносторонним использованием нефрита. Между этими двумя крайностями располагались полинезийские острова вулканического происхождения, где отсутствовали гранит, кремень и другие континентальные породы, но, по крайней мере, имелись вулканические камни, которые колонисты путем стачивания или шлифовки превращали в тесла, необходимые для расчистки земли под посадку культур.

Что касается разновидностей полинезийских артефактов, островитянам с архипелага Чатем не требовалось почти ничего, кроме дубин и заостренных палок, чтобы убивать морских котиков, птиц и крабов. На большинстве других островов производилось довольно широкое разнообразие изделий: рыболовные крючки, тесла, украшения и т. д. На атоллах, как и на Чатеме, это были предметы скромного размера, сравнительно несложные, индивидуального изготовления и предназначения, а вся архитектура ограничивалась простыми хижинами. Крупные и густонаселенные острова позволяли себе содержать специалистов-ремесленников, которые среди прочего производили многообразные предметы престижа для привилегированной прослойки — например, особые головные уборы гавайских вождей, на изготовление которых шли десятки тысяч птичьих перьев.

Крупнейшими объектами полинезийской культуры являются колоссальные каменные сооружения, воздвигнутые на нескольких островах: знаменитые гигантские статуи острова Пасхи, гробницы тонганийских вождей, ритуальные помосты на Маркизских островах и храмы на Гавайях и островах Общества. Вся эта монументальная полинезийская архитектура имела, очевидным образом, тот же самый генезис, что и пирамиды Египта, Месопотамии, Мексики и Перу. Естественно, полинезийские постройки существенно уступают последним по масштабу, однако это всего лишь отражение того факта, что египетские фараоны имели возможность привлекать к принудительному труду намного больше населения, чем вождь любого полинезийского острова. И даже при таком раскладе жителям острова Пасхи как-то удавалось воздвигать тридцатитонные каменные статуи — немалое достижение для территории со всего лишь семитысячным населением, не имевшим других источников энергии, кроме собственных мышц.

Итак, полинезийские островные общества значительно отличались по параметрам экономической специализации, сложности социального устройства, политической организации и материальной культуры, что обусловливалось разницей в размере и плотности населения, что, в свою очередь, обусловливалось различиями в площади островов, фрагментированности их ланд­шафта, удаленности от ближайшей суши и в возможностях для ведения и дальнейшей интенсификации сельского хозяйства. Все эти различия явились географически обусловленными вариациями эволюции единого общества-предка, возникшими за сравнительно короткое время и на ограниченном участке поверхности Земли. Категории культурного разнообразия, которые мы разобрали на примере Полинезии, по сути совпадают с теми, которые эволюционно оформились повсюду на планете.

Разумеется, разброс отличий в масштабе всего мира намного шире, чем в Полинезии. В начале современной эпохи среди континентальных народов еще были те, кто обходился только каменными орудиями, как полинезийцы, однако в Южной Америке уже давно обитали общества, превосходно умевшие обрабатывать драгоценные металлы, а еще раньше евразийцы и африканцы научились использовать железо. Для Полинезии такая пер­спектива была закрыта изначально, так как, кроме Новой Зеландии, ни один полинезийский остров не имеет сколько-нибудь серьезных залежей металлов. Если в Евразии вовсю действовали мощные империи, когда Полинезия даже не была заселена, а позже империи сложились в Южной Америке и Мезоамерике, то максимум, что вообще смогла породить Полинезия, были две протоимперии, одна из которых (Гавайи) окончательно консолидировалась только после прибытия европейцев. В Евразии и Мезоамерике возникло собственное письмо, чего вовсе не случилось в Полинезии — за исключением, может быть, острова Пасхи, но и те загадочные петроглифы, которые были здесь найдены, могли быть результатом контактов с европейцами.

Иными словами, Полинезия представляет лишь небольшой сегмент и никак не весь спектр человеческого разнообразия планеты. Но учитывая, что Полинезия представляет также небольшой сегмент ее географического разнообразия, вряд ли стоит этому удивляться. Кроме того, поскольку Полинезия была заселена так поздно в истории человечества, даже у самых древних полинезийских обществ впереди оставалось лишь три тысячи двести лет развития — тогда как даже на континентах, колонизированнных позднее всего (Северная и Южная Америка), этот срок составлял 13 тысяч лет. Подари им история еще пару тысячелетий, кто знает, может быть, Тонга и Гавайи достигли бы уровня полноценных империй, воюющих друг с другом за контроль над Тихим океаном и управляемых с помощью самостоятельно изобретенного письма, а новозеландские маори, не исключено, уже добавили бы к своему арсеналу нефритовых и прочих орудий медные и железные.

Итак, Полинезия дает нам убедительный пример работы географически обусловленной диверсификации человеческих обществ. Но на ее примере мы лишь узнаем, что, поскольку такое было возможно в Полинезии, такое возможно вообще. Имела ли место подобная диверсификация на всех обитаемых континентах? И если да, каковы были обусловившие ее географические различия и каковы были их последствия?

Глава 3. Столкновение в Кахамарке

Крупнейшим популяционным переворотом современной эпохи стала европейская колонизация Нового Света, в том числе завоевание большинства коренных американских народов (индейцев), а также сокращение их численности или полное исчезновение. Как я уже рассказал в главе 1, первичная колонизация Нового Света произошла около или до 11000 г. до н. э. через Сибирь, Берингов пролив и Аляску. Со временем гораздо южнее этого места проникновения в обеих Америках сформировались сложные аграрные общества, которые развивались в полной изоляции от развивающихся сложных обществ Старого Света. После первичной колонизации по азиатскому марш­руту единственными бесспорно удостоверенными контактами между Новым Светом и Азией были те, которые существовали между охотниками-собирателями с противоположных берегов Берингова пролива, плюс некий предположительный тихоокеанский вояж, который познакомил полинезийцев с южноамериканским бататом.

Что касается контактов народов Нового Света с Европой, из ранних можно говорить лишь о путешествиях древних скандинавов, очень незначительное число которых осело в Гренландии между 986 и 1500 гг. Однако визиты этих скандинавов не оказали сколько-нибудь ощутимого влияния на исконные американские общества. Поэтому с практической точки зрения начало столкновения развитых обществ Старого и Нового Света следует отнести к 1492 г., то есть «открытию» Христофором Колумбом островов Вест-Индии с ее многочисленным индей­ским населением.

Наиболее драматическим моментом всех последующих европейско-американских отношений стала первая встреча между инкским императором Атауальпой и испанским конкистадором Франсиско Писарро, состоявшаяся в перуанском высокогорном городе Кахамарка 16 ноября 1532 г. Атауальпа являлся абсолютным монархом самого крупного и развитого государства Нового Света, тогда как Писарро представлял императора Священной Римской империи Карла V (также известного как король Испании Карл I) — монарха самого могущественного государства Европы. Писарро, возглавлявший 168 солдат-авантюри­стов из низших слоев общества, находился в незнакомой местности, плохо представлял себе, кто ее населяет, был полностью отрезан от ближайших испанцев (находившихся в Панаме, в 100 милях к северу) и поэтому не имел надежды на какое-либо подкрепление. Атауальпа находился в сердце собственной империи с миллионами подданных, в непосредственном окружении своего восьмидесятитысячного войска, недавно торжествовавшего победу в войне с другими индейскими народами. Тем не менее Писарро захватил Атауальпу в плен через несколько минут после того, как два предводителя впервые увидели друг друга. Писарро удерживал своего пленника еще восемь месяцев, ожидая сбора крупнейшего в истории выкупа в обмен на обещание свободы. После того как выкуп — количество золота, достаточное, чтобы наполнить помещение в 22 фута длиной, 17 футов шириной и больше 8 футов высотой, — был уплачен, Писарро нарушил свое обещание и казнил Атауальпу.

Пленение Атауальпы стало решающим событием для европейского завоевания Инкской империи. Хотя превосходство испанского оружия и без того рано или поздно обеспечило бы ему успех, изначальный поворот событий сделал его более скорым и бесконечно более простым делом. Инки почитали Атауальпу как бога-солнце, который обладал абсолютной властью над своими подданными — они выполняли даже те приказания, которые тот отдавал уже в плену. Месяцы, проведенные им в качестве заложника, дали Писарро время, чтобы отправить поисковые отряды в другие части Инкской империи, не опасаясь за их судьбу, и вызвать подкрепление из Панамы. Когда в результате казни Атауальпы между испанцами и инками все-таки развернулась вооруженная борьба, первые представляли собой уже более грозную силу.

Таким образом, пленение Атауальпы в первую очередь интересно нам как событие, ставшее поворотным моментом в величайшей коллизии современной эпохи. Однако оно представляет и более общий интерес, потому что факторы, совокупное действие которых увенчалось триумфом Писарро над Атауальпой, по сути были тождественны тем, что предопределили итог многих похожих столкновений между колонизаторами и коренными народами в современную эпоху. Сквозь призму этого происшествия мы можем окинуть взглядом всю мировую историю.

События, развернувшиеся в тот день в Кахамарке, хорошо известны, поскольку были письменно засвидетельствованы многими их участниками с испанской стороны. Чтобы ощутить их непосредственный эффект, попробуем пережить их заново, выстроив в единое повествование выдержки из отчетов очевидцев — шести человек из числа спутников Писарро, в том числе его братьев, Эрнандо и Педро:

Рассудительность, стойкость, военная выучка, труды, плавания в опасных водах и сражения испанцев — вассалов непобедимейшего Императора Римской Католической Империи, нашего природного Короля и Господина, — да заставят ликовать верующих и да посеют страх среди безбожников. Ради этого, а также в прославление Господа Бога нашего и в службу Католическому Императорскому Величеству, я счел правильным написать этот рассказ и отослать его Вашему Величеству, чтобы все имели знание о вещах, здесь излагаемых. Это послужит славе Божией, потому что они покорили и привели в нашу Католическую Веру столь несчетное число язычников при Его священном водительстве. Это послужит чести нашего Императора, потому что по причине его великого могущества и счастливой судьбы такие события случились в его правление. Христиане да возликуют тому, что столь великие битвы были выиграны, столь великие области открыты и покорены, столь великие богатства собраны для Короля и их самих, а также и тому, что столь великий страх был посеян среди безбожников и столь великое восхищение возбуждено во всем человечестве.

Ибо когда, в древние времена или недавние, столь великие подвиги были совершены столь малым числом против столь великого, в столь далекой стороне, за столько морей, в таком сухопутном удалении, преодолевая невиданное и неведомое? Чьи деяния сравнятся с испанскими? Наши испанцы, малым числом, разом не больше 200 или 300 человек, а подчас лишь 100 или того меньше, покорили в наши времена больше земель, чем было до сих пор известно, и больше, чем владения всех христианских князей и языческих. Теперь начну писать только о том, что случилось в завоевании, и не стану писать многого, чтобы не впасть в многословие.

Губернатор Писарро пожелал добыть сведения от неких индейцев, пришедших из Кахамарки, и потому велел их пытать. Те признались, что слышали, будто Атауальпа ожидает Губернатора в Кахамарке. После этого Губернатор приказал выступать. Достигнув входа в Кахамарку, мы увидели лагерь Атауальпы на удалении одной лиги, у окраины гор. Лагерь индейцев имел вид весьма красивого города. Такое множество шатров было на их стороне, что всех нас охватила великая тревога. До той поры мы не встречали в Индиях ничего подобного. Зрелище вселило в наших испанцев страх и смущение. Но нам нельзя было показать страх или повернуть назад, потому что, если индейцы пусть в малом увидели бы нашу слабость, даже те, кого мы взяли в провожатые, убили бы нас на месте. Потому, сделав вид, что бодры духом, и прежде старательно осмотрев город и шатры, спустились в долину и вошли в Кахамарку.

Среди себя мы много совещались о том, как поступить дальше. Мы все исполнились страха, будучи столь ничтожны числом и углубившись столь далеко в страну, где не могли надеяться получить подкрепление. Всем отрядом мы собрались с Губернатором обсудить, что нам следует предпринять на следующий день. Немногие из нас спали той ночью, и на площади Кахамарки мы несли караул, смотря на огни индейского войска. То было зрелище устрашающее. Больше всего горело огней на склоне холма в такой близости друг от друга, что все имело вид неба, щедро усеянного яркими звездами. В ту ночь знатные и простые, пехота и конница забыли свои различия. Каждый заступал на караул в полном вооружении. Так же был в карауле и старый добрый Губернатор, взявшийся обходить и подбадривать своих воинов. По счету брата Губернатора Эрнандо Писарро индей­ских воинов было 40 000, но он солгал, имея только целью воодушевить нас, потому что по верному счету индейцев было больше 80 000.

На следующее утро прибыл гонец Атауальпы, и Губернатор сказал ему: «Скажи своему господину прийти, когда и как он пожелает, а также скажи, что, когда бы и как он ни пришел, я приму его как друга и брата. Прошу его прийти поскорее, потому что желаю его видеть. Ни вреда, ни оскорбления ему я не причиню».

Губернатор укрыл свой отряд вокруг площади в Кахамарке, разделив конницу на две части, из которых поручил одну брату, Эрнандо Писарро, а другую поручил Эрнандо де Сото. Так же он разделил и пехоту, взяв под свое начало одну часть и отдав другую под начало брата своего, Хуана Писарро. Тогда же он повелел Педро де Кандиа с двумя или тремя пехотинцами взять трубы и отойти к малой крепости на рыночной площади и засесть там с малым орудием. Условились, что, когда все индейцы и Атауальпа с ними войдут на рыночную площадь, Губернатор даст сигнал Кандиа и его людям, по которому те станут палить из орудия и дуть в трубы, а по звуку труб конница выскочит из большого двора, где до тех пор будет ожидать наготове в укрытии.

В полдень Атауальпа начал выстраивать своих воинов и приближаться. Скоро мы увидели всю равнину, заполненную индейцами, которые попеременно останавливались и ждали других индейцев, продолжавших выходить из лагеря у них за спиной. Все послеполуденное время они покидали место становища многими отрядами. Передний строй приблизился к нашему лагерю, но войско из индейского лагеря все прибавлялось. Впереди Атауальпы шли 2000 индейцев, расчищавших ему путь, а за ними шли воины, половина строя которых шла полем по одну сторону от него, а другая половина — по другую.

Первым шел отряд индейцев, одетых в разноцветное платье, как шахматная доска. Они приближались, убирая солому с земли и метя дорогу. Вслед шли три отряда в разных платьях, с плясками и песнями. Затем шли несколько мужей в доспехах, в больших щитах из металла и венцах из золота и серебра. Столько несли они золотого и серебряного снаряжения, что чудесно было видеть, как лучи солнца играют на нем. Среди них показалась фигура Атауальпы на весьма изящных носилках с перекладинами, посеребренными на концах. Восемьдесят вельмож несли его на плечах, каждый был обряжен в роскошную голубую ливрею. Сам Атауальпа тоже был одет очень пышно, на голове его был венец, а вокруг шеи — ожерелье из больших изумрудов. Он восседал на малой скамье, стоявшей на носилках, подложив под себя богато отделанную подушку для сидения. Носилки его были устланы разноцветными перьями попугаев и отделаны золотыми и серебряными пластинами.

Вслед за Атауальпой несли двое других носилок и два подвесных ложа, в которых были некоторые высокие вожди, а за ними шли несколько отрядов индейцев с золотыми и серебряными венцами. Эти индейские отряды входили на рыночную площадь в сопровождении великого пения, а когда вошли, заполнили каждый ее уголок. Тем временем все мы, испанцы, поджидали наготове, укрытые в большом дворе и исполненные страха. Многие из нас обмочились, не замечая того, от сильного испуга. Достигнув центра площади, Атауальпа остался там, возвышаясь над всеми на своих носилках, а его войско продолжало прибывать.

Губернатор Писарро отослал тотчас брата Висенте де Валверде говорить с Атауальпой и потребовать у Атауальпы именем Бога и Короля Испанского, чтобы тот подчинился закону Господа нашего Иисуса Христа и власти Его Величества Короля Испанского. Выступая с распятием в одной руке и Библией в другой, брат Висенте сквозь индейский строй приблизился к месту, где был Атауальпа, и обратился к нему так: «Я служитель Бога и учу христиан вещам божественным, и так же я пришел учить тебя. О чем учу, то Бог говорит нам в этой Книге. Потому, говоря от Бога и от всех христиан, заклинаю тебя быть им другом, ибо то согласно Божией воле и послужит твоей же пользе».

Атауальпа попросил Книгу, чтобы осмотреть ее, и брат Висенте передал ее ему закрытою. Атауальпа не знал, как открыть Книгу, но когда брат Висенте протянул руку, чтобы сделать это, Атауальпа в великом гневе ударил его по руке, не желая, чтобы Книга была открыта. После чего открыл Книгу сам и, ни­сколько не изумившись ни буквам, ни бумаге, отбросил ее от себя на пять или шесть шагов, с побагровевшим лицом.

Брат Висенте вернулся обратно к Писарро и закричал: «Выходите! Выходите, христиане! Выходите и сразите вражеских псов, которые отвергают вещи божественные! Деспот этот бросил на землю Книгу Священного Закона! Разве вы не видели, что случилось? Оставаться ли нам учтивыми и подобострастными перед этим надменным псом, когда равнины полны индейцев? Выступайте против него, я отпускаю грехи ваши!»

Губернатор после того дал сигнал Кандиа, и тот стал палить из орудий. Сей же миг задули трубы, и испанские воины в доспехах, конники заодно с пехотинцами, ринулись из своих укрытий прямо в гущу безоружных индейцев, скопившихся на площади, под испанский боевой клич «Сантьяго!». Чтобы напугать индейцев, к коням мы привязали трещотки. Грохот орудий, звук труб и конные трещотки учинили среди индейцев переполох и сумятицу. Испанцы же обрушились на них и стали резать в куски. Индейцы переполнились таким ужасом, что громоздились друг на друга, образуя свальные кучи и тем удушая друг друга. Так как индейцы не имели оружия, христиане нападали на них без всякой опасности для себя. Конница топтала их, убивая и калеча, и преследовала уцелевших. Пехота двинулась против тех, что остались, да так удачно, что через короткое время боўльшая часть полегла от мечей.

Сам Губернатор взялся за меч и кинжал, бросился в гущу индейцев вместе с испанцами, его сопровождавшими, и с великой отвагою пробился к носилкам Атауальпы. Бесстрашно схватив Атауальпу за левую руку, он было закричал «Сантьяго!», но не смог сволочь Атауальпу с носилок, потому что их держали высоко. Хотя мы прикончили индейцев-носильщиков, тут же на их место заступили другие и подхватили носилки, чтобы не дать им упасть, и из-за того мы долго не могли добиться своего, одолевая и убивая индейцев. Наконец семь или восемь конных испанцев, пришпорив коней, устремились на приступ носилок с одной стороны, и тогда лишь с огромным трудом перевернули их набок. Этим путем Атауальпа был захвачен, и Губернатор увлек его в свои палаты. Индейцы, что держали носилки, и те, что сопровождали Атауальпу, не оставили его, но все до одного приняли смерть за господина.

Индейцы, что в переполохе оставались на площади, до смерти напуганные звуком палящих орудий и видом коней, до сих пор ими невиданных, пытались скрыться с площади, повалив часть стены и бросившись бежать вон, на равнины. Наша конница перескочила порушенную стену и устремилась на равнину с криками: «Догоняйте ряженых! Не дайте им уйти! Колите копьями!» Все прочие индейские воины, приведенные Атауальпой, стояли в миле от Кахамарки, готовые к бою, но никто не двинулся с места, ни один в продолжение всех событий не поднял оружия на испанца. Когда отряды индейцев, что оставались на равнине за городской чертой, увидели, как другие индейцы спасаются бегством и вопят, боўльшая часть также переполошилась и побежала. То было изумительное зрелище, ибо вся долина на 15 или 20 миль была целиком заполнена индейцами. Уже опустилась ночь и наша конница продолжала колоть индейцев в поле, когда мы услышали призыв трубы собраться всем в лагере.

Не наступи ночь, не многие из индейского войска, которого было больше 40 000, остались бы в живых. Шесть или семь тысяч индейцев полегли мертвыми и еще много более того имели руку отсеченную или иные раны. Сам Атауальпа признал, что мы убили в битве 7000 его человек. Один муж, убитый на носилках, был его министром, повелителем Чинчи, которого он очень любил. Все индейцы, что несли носилки Атауальпы, оказались высокими вождями и советниками. Они до единого были убиты, как и прочие, которых несли на других носилках и подвесных ложах. Повелитель Кахамарки также был убит, и другие, но их число было столь велико, что нельзя было сосчитать, ибо все, кто прислуживал Атауальпе, были знатными вельможами. Необычайно было видеть, что столь могущественный правитель был пленен в столь короткое время, собрав для битвы столь сильное войско. Поистине то содеялось не одной нашей силой, ибо числом мы были ничтожны. То содеялось по милости Божией, которая велика есть.

Одежды Атауальпы разодрались, когда испанцы сволокли его с носилок. Губернатор повелел принести ему новое платье, когда же Атауальпа был одет, Губернатор указал ему место сесть подле себя и стал успокаивать гнев и возбуждение, причиненные ему зрелищем столь скорого своего низвержения с высоты предыдущего положения. Губернатор сказал Атауальпе: «Не принимай как оскорбление, что ты был повержен и взят в пленники, ибо с христианами, что пришли со мной, я покорял царства боўльшие твоего и одолевал повелителей могущественней тебя и на всех налагал владычество Императора, которого я вассал и который есть Король Испании и всего мира. Мы пришли покорить эту землю по его велению, чтобы все имели знание о Боге и Его Священной Католической Вере; и потому что цель наша благая, Бог, Творец неба и земли и всего, что на небе и земле, допустил это, дабы ты мог узнать Его и бросил жизнь звериную и дьявольскую, которую ведешь. По этой причине и никакой иной мы, столь ничтожные числом, сумели одолеть несметную рать. Когда увидишь заблуждения, в которых ты пребывал, то поймешь, какое благо мы сотворили тебе, придя в твою землю по велению его Величества Короля Испанского. Наш Господь допустил, чтобы твоя гордыня низверглась и чтобы ни один индеец не смог причинить зло христианину.

Давайте теперь проследим цепь причин и следствий, которая привела к этой удивительной коллизии, и начнем с событий, непосредственно ей предшествовавших. Когда Писарро и Атауальпа встретились в Кахамарке, почему Писарро захватил Атауальпу и убил так много его людей, а не наоборот — имевший колоссальный численный перевес Атауальпа захватил и убил Писарро? В конце концов, у Писарро было только 62 всадника и 106 пехотинцев, а Атауальпа выступал во главе примерно восьмидесятитысячного войска. Что касается предшествующих событий, то как вообще Атауальпа оказался в Кахамарке? Как вышло, что Писарро прибыл туда, чтобы захватить его, а не наоборот — Атауальпа прибыл в Испанию, чтобы захватить короля Карла I? Почему Атауальпа угодил в ловушку, которая с расстояния прошедших веков кажется нам такой очевидной и примитивной? Не играли ли факторы, решившие исход встречи Атауальпы и Писарро, ту же самую роль в контактах между народами Нового и Старого Света вообще, а также между другими народами мира?

Почему Писсаро пленил Атауальпу? Военное преимущество Писарро заключалось в наличии у испанцев стальных мечей и других видов холодного оружия, стальных доспехов, ружей и лошадей. Этому вооружению воины Атауальпы, не имея животных, чтобы сражаться верхом, могли противопоставить только каменные, бронзовые и деревянные дубинки, палицы и ручные топоры, плюс пращи и стеганые доспехи. Такая несопоставимость боевого снаряжения сторон сыграла решающую роль в бессчетном числе других столкновений европейцев с коренными американцами, и не только с ними.

За все века европейского завоевания коренные американцы могли сопротивляться ему только в одном случае — когда они минимизировали военное неравенство за счет освоения верховой езды и огнестрельного оружия. Среднестатистиче­ский белый американец, услышав слово «индеец», рисует себе образ всадника с карабином в руке, принадлежащего одному из племен Великих равнин, — вроде тех воинов сиу, которые уничтожили батальон армии США под командованием генерала Джорджа Кастера в знаменитом сражении 1876 г. у реки Литтл-Биг-Хорн. Мы легко забываем, что изначально коренные американцы не знали ни лошадей, ни стрелкового оружия. И то и другое было привезено европейцами и наложило важный отпечаток на судьбу индейских племен, освоивших эти новшества. Благодаря приобретенному мастерству в обращении с лошадьми и винтовками, индейцы Великих равнин Северной Америки, арауканские индейцы Южного Чили и индейцы аргентинской пампы отбивали посягательства белых завое­вателей дольше, чем другие коренные американцы, сложив оружие лишь в результате массовых войсковых операций, проведенных белыми правительствами в 70-х и 80-х гг. XIX в.

Сегодня нам трудно представить себе гигантский численный перевес, который смогло превзойти испанское боевое снаряжение. В сражении в Кахамарке, описанном выше, 168 испанцев разгромили в пятьсот раз большее индейское войско, убив тысячи туземцев и не потеряв ни одного человека из своих рядов. В рассказах о последующих битвах Писарро с инками, покорении ацтеков Кортесом и других первых европейских кампаниях против коренных американцев снова и снова рисуется ситуация, при которой несколько десятков всадников-европейцев обращают в беспорядочное бегство тысячи индейцев, устраивая при этом великое кровопролитие. За время похода на инкскую столицу Куско, с которым Писарро выступил из Кахамарки после смерти Атауальпы, таких сражений было четыре: при Хуахе, Вилкасуамане, Вилкаконге и Куско. В них было задействовано соответственно всего лишь 80, 30, 110 и 40 всадников, которые противостояли в каждом случае тысячам, а то и десяткам тысяч индейцев.

Эти победы испанцев нельзя сбрасывать со счетов — их не объяснить лишь помощью индейских союзников, или непривычностью испанского оружия и конницы, или (о чем часто говорят) ошибкой инков, которые приняли испанцев за свиту возвращающегося из-за моря бога Виракочи. Первоначальный триумф как Писарро, так и Кортеса действительно привлек союзников из числа туземных племен. Однако вряд ли многие стали бы вступать в союз, не будучи уже убеждены — на примере раннего всесокрушающего успеха испанцев, тогда еще действовавших самостоятельно, — что противодействие бесполезно и что им нужно встать на сторону наиболее вероятного победителя. Бесспорно, непривычность конницы, стального и огнестрельного оружия парализовала инков в Кахамарке, однако сражения после Кахамарки были результатом осознанного военного сопротивления инков, которые уже видели испанское оружие и конницу в деле. За первые полдюжины лет европей­ского завоевания инки массово восставали против испанцев дважды, и каждый раз эти яростные и хорошо подготовленные восстания терпели неудачу по причине огромного превосходства испанского оружия.

В XVIII в. огнестрельное оружие окончательно сменило стальной меч и явилось основным военным преимуществом европейских завоевателей перед коренными американцами и другими туземными народами. К примеру, в 1808 г. британский моряк по имени Чарли Сэвидж, вооруженный мушкетами и к тому же великолепный стрелок, прибыл на острова Фиджи. Вполне в духе своей фамилии*, Сэвидж начал единолично разрушать сложившийся на Фиджи политический баланс. Среди многих его подвигов был и такой: от устья одной из рек он до­брался на каноэ до фиджийской деревни Касаву, остановился на расстоянии чуть ближе пистолетного выстрела от деревенской ограды и стал палить по ее беззащитным жителям. Убитых было так много, что выжившие складывали их в кучи, чтобы укрыться самим, а река в том месте, где она протекала мимо деревни, стала красной от крови. Подобные примеры могущества огнестрельного оружия против невооруженных туземцев можно было бы приводить до бесконечности.

* Savage — дикий, дикарь ( англ.) — Примеч. перев.

В испанском завоевании Инкской империи огнестрельное оружие играло лишь второстепенную роль. Заряжать и стрелять из его тогдашней разновидности (так называемых аркебуз) было довольно трудно, и у Писарро было лишь около дюжины таких орудий. Гораздо серьезней были испанские стальные мечи, пики и кинжалы, прочные острые клинки которых легко пропарывали тонкие доспехи и тела индейцев. Напротив, оружие индейцев — дубинки без заостренных наверший — хотя и были способны наносить увечья испанцам и их лошадям, почти никогда не могли их убить. Испанские стальные латы, стальные кольчуги и особенно стальные шлемы, как правило, обеспечивали надежную защиту от ударов дубинкой, тогда как индейские стеганые доспехи не давали вообще никакой защиты от стального клинка.

В рассказах очевидцев бросается в глаза, какое громадное преимущество давали испанцам их лошади. Всадники могли с легкостью обогнать индейских часовых, прежде чем те успевали добежать до лагеря и предупредить свой отряд, и также с легкостью могли сбивать и поражать людей, стоящих или бегущих по земле. Стремительность конного натиска, маневренность животных, скорость атаки, которую они позволяют развить, их функция высокой и защищенной боевой платформы — сумма всех этих факторов делала не успевших укрыться пеших воинов фактически беспомощными. И эффект кавалерии не сводился только к ужасу, который она внушала бойцам, сражавшимся против нее впервые. Ко времени великого восстания инков в 1536 г. его участники уже знали, как лучше всего защитить себя от конницы — готовя засады и уничтожая испанских всадников в узких проходах. Однако инки, как и всякие другие пешие воины, никогда не были способны разгромить кавалерию в чистом поле. Когда Кисо Юпанки, лучший полководец инк­ского императора Манко, сменившего Атауальпу, осадил испанцев в Лиме в 1536 г. и попытался взять город штурмом, два отряда испанской кавалерии напали на значительно превосходившие их силы индейцев в поле, убили Кисо и всех его военачальников в первой атаке и обратили в бегство всю армию. Позднее всего лишь 26 всадников смогли разбить наголову лучшие отряды самого императора Манко, когда тот взял в осаду испанцев, засевших в Куско.

Трансформация, которую военное дело претерпело с появлением лошадей, началась с их одомашнивания около 4 тысяч лет до н. э. в степях Причерноморья. Обзаведясь лошадьми, люди становились способны покрывать гораздо большие расстояния, чем это было возможно пешим ходом, а также неожиданно нападать и быстро скрываться, пока жертвы нападения не соберут превосходящие силы для отпора. Иными словами, роль, которую конница сыграла в Кахамарке, — лишь яркая демонстрация потенциала живого оружия, активно использовавшегося на протяжении шести тысяч лет — до начала XX в. — и рано или поздно нашедшего применение на всех континентах. Конец господству кавалерии в военном деле положила лишь Первая мировая война. Если мы учтем, какой перевес имели испанцы благодаря лошадям, стальному оружию и доспехам над пешими солдатами без металлического снаряжения, нас больше не будет удивлять, что испанцы одну за другой одерживали победы над значительно превосходящими их силами.

Как Атауальпа оказался в Кахамарке? Атауальпа и его войско оказались в Кахамарке, потому что только что выиграли решающие сражения в гражданской войне. Эта война сделала империю инков раздробленной и уязвимой, а Писарро быстро оценил, как обратить раздробленность к своей выгоде. Причиной войны стал тот факт, что эпидемия оспы, занесенная испанскими поселенцами в Панаме и Колумбии и распространявшаяся по суше среди южноамериканских индейцев, примерно в 1526 г. стала причиной смерти императора инков Уайна Капака и большей части его двора, и почти сразу после этого от оспы умер его старший наследник, Нинан Куйочи. Эти смерти спровоцировали борьбу за престол между Атауальпой и его сводным братом Уаскаром. Если бы не эпидемия, испанцам пришлось бы завоевывать объединенную империю.

Таким образом, присутствие Атауальпы в Кахамарке напрямую отсылает нас к одному из ключевых факторов всемирной истории: заболеваниям, которые поражают народы, не имеющие к ним иммунитета, и которые импортируются народами-завоевателями, в достаточной степени таким иммунитетом обладающими. Оспа, корь, грипп, тиф, бубонная чума и прочие эндемичные европейские инфекции, сокращая в разы численность многих народов на других континентах, сыграли решающую роль в успехе европейских завоеваний. Так, после первой неудачной кампании испанцев в 1520 г. сокрушительный удар по ацтекам нанесла эпидемия оспы — именно от нее умер Куитлауак, ацтекский император, правивший недолгое время после гибели Монтесумы. По всей территории обоих Американских континентов болезни, завезенные европейцами, распространялись от племени к племени куда быстрее, чем продвигались сами европейцы, — по некоторым оценкам, европейскими патогенами было уничтожено до 95% коренного населения доколумбовой Америки. В результате их действия племена долины Миссисипи — наиболее густонаселенные и высокоорганизованные аборигенные общества Северной Америки — исчезли с лица земли ориентировочно в промежутке между 1492 и 1600 гг., то есть еще до того, как европейцы основали на этой территории свои первые колонии. Эпидемия оспы в 1713 г. стала главным этапом истребления европейскими колонистами коренного южноафриканского народа сан. Первая из эпидемий, значительно сокративших численность австралийских аборигенов, началась вскоре после основания британцами Сиднея в 1788 г. Подробно задокументировано аналогичное бедствие на островах Океании — эпидемия, которая разбушевалась на Фиджи в 1806 г., была занесена двумя европейскими матросами, добравшимися до берега после крушения корабля «Арго». Опустошительные эпидемии случались в истории Тонга, Гавайев и других тихоокеанских территорий.

Впрочем, я вовсе не утверждаю, что роль массовых инфекций в истории сводилась исключительно к расчистке пути перед завоевателями-европейцами. Малярия, желтая лихорадка и другие болезни тропической Африки, Индии, Юго-Восточной Азии и Новой Гвинеи явились чуть ли не самым серьезным препятствием для европейской колонизации этих тропических регионов.

Как Писарро оказался в Кахамарке? Почему не случилось обратное и Атауальпа не предпринял попытку завоевать Испанию? Писарро оказался в Кахамарке благодаря европейским судостроительным и мореходным технологиям — европейцы умели строить корабли, которые сперва переправили Писарро через Атлантический океан из Испании в Панаму, а затем по Тихому океану из Панамы в Перу. За неимением таких технологий Атауальпа оставался в Южной Америке и не помышлял о заморских экспансиях.

Присутствие Писарро в Кахамарке зависело не только от самих кораблей, но и от существования централизованной политической организации, позволявшей Испании финансировать, строить, снаряжать суда для походов и набирать людей, в них участвующих. Империя инков также имела централизованное устройство, однако оно фактически сработало на ее поражение, поскольку Писарро, захватив Атауальпу, получил в свои руки ключевое звено продолжавшей исправно функционировать командной цепи. После же смерти Атауальпы политический аппарат инков, так прочно привязанный к богоподобной фигуре абсолютного монарха, попросту развалился. Сочетание судостроительных и мореходных технологий с политической организацией являлось принципиальной предпосылкой европейских завоеваний и на других континентах — как, впрочем, и в случае экспансии многих других народов.

Еще один фактор, который помог испанцам попасть в Перу и который тесно связан с политическим и технологическим факторами, это существование письменности. В Испании письменность была, в Инкской империи — нет. Благодаря письму информация распространялась дальше и доходила до адресата в более точном и подробном виде, чем информация, передаваемая устно. Именно письменная информация о Колумбовых путешествиях и Кортесовом завоевании Мексики, попав в Испанию, открыла дорогу в Новый Свет для массы потенциальных конкистадоров. Послания и памфлеты были для желающих источником не только мотивации, но и необходимых подробных инструкций в части устройства морского путешествия. Первый растиражированный отчет о подвигах Писарро, написанный его спутником, капитаном Кристобалем де Мена, был напечатан в Севилье в 1534 г. — через каких-то девять месяцев после казни Атауальпы. Он сделался бестселлером, был переведен на другие европейские языки и дал начало новой волне испанской колонизации, которая способствовала дальнейшему закабалению Перу под властью Писарро.

Почему Атауальпа угодил в ловушку? Ретроспективно нам кажется невероятным, что Атауальпа сам явился в Кахамарку, чтобы попасть в довольно нехитрую ловушку Писарро. Испанцы, пленившие его, были точно так же несказанно удивлены своей удаче. Главным исходным условием этого события было ограниченное использование письменности.

Непосредственное объяснение заключается в том, что у Атауальпы было совсем немного сведений об испанцах, их военном потенциале и их намерениях. Всю эту скудную информацию он получил изустно, главным образом от своего посланца, который оставался два дня с людьми Писарро, пока тот двигался от побережья в глубь материка. Поскольку посланец застал испанский отряд в состоянии максимальной дезорганизации, Атауальпе было доложено, что испанцы — плохие воины и всех их при желании можно было бы связать силами 200 индейцев. Понятно, что после этого Атауальпе и в голову не пришло, что испанцы — грозные противники, способные напасть без повода.

В Новом Свете умение писать было привилегией немногих — высшей прослойки нескольких обществ, располагавшихся на территории современной Мексики и соседних с ней областей, то есть значительно севернее Инкской империи. Хотя покорение Панамы, лежащей в каких-то 600 милях от ее северной границы, началось уже в 1510 г., инки, судя по всему, не слышали даже о существовании испанцев, пока Писарро впервые не высадился на перуанском побережье в 1527 г. Соответственно Атауальпа пребывал в полном неведении относительного того, что испанцы уже подчинили себе самые могущественные и густонаселенные общества Центральной Америки.

Нас, современных людей, поражает поступок Атауальпы, приведший его прямо в руки испанцев, но не менее удивительно и его дальнейшее поведение, уже в качестве пленника. Он предложил знаменитый баснословный выкуп за себя в наив­ной вере, что стоит ему заплатить, как испанцы отпустят его и уйдут. Он был не в состоянии понять, что экспедиция Писарро — это не единичный рейд, а только первый удар грозной силы, настроенной на непрерывное завоевание.

Атауальпа был далеко не единственным, кто допустил столь же фатальный просчет. Уже после его пленения Эрнандо Писарро, брат Франсиско, обманным путем заставил Чалкучиму, первого полководца Атауальпы, стоявшего во главе крупного войска, выдать себя испанцам. Добровольная сдача Чалкучимы стала поворотной точкой в крушении инкского сопротивления — событием, почти не уступающим по важности пленению самого Атауальпы. Ацтекский император Монтесума просчитался еще грубее, поскольку принял Кортеса за вернувшегося бога и впустил его с отрядом вооруженных спутников в ацтекскую столицу Теночтитлан. После этого Кортес сначала пленил Монтесуму, а затем завоевал Теночтитлан и всю Ацтекскую империю.

Если спуститься на житейский уровень, то просчеты Атауальпы, Чалкучимы, Монтесумы и несметного множества других предводителей коренных американцев, напрасно поверивших европейцам, можно объяснить тем простым фактом, что ни один из их американских современников не был в Старом Свете и, естественно, никто из них не владел конкретной информацией об испанцах. Но, даже учитывая это обстоятельство, нам трудно удержаться от вывода, что Атауальпа наверняка действовал бы с большей осмотрительностью, если бы не ограниченность представлений его культуры о человеческом поведении. В конце концов, у прибывшего в Кахамарку Писарро тоже не было информации об инках, кроме той, что он получил из допросов поданных императора, встретившихся ему в 1527 и 1531 гг. Как бы то ни было, надо помнить, что Писарро, несмотря на собственную неграмотность, принадлежал письменной традиции. Благодаря книгам испанцы знали и о многих современных цивилизациях, далеких от Европы, и о нескольких тысячелетиях ее собственной истории. Скажем, Писарро, устраивая засаду на Атауальпу, не скрывал, что лишь подражает успешной стратегии Кортеса.

Одним словом, письменность сделала испанцев наследниками колоссального корпуса знаний о человеческом поведении и истории человеческих обществ. Атауальпа, напротив, мало того, что не имел представления о самих испанцах и личного опыта столкновений с заморскими завоевателями — ему даже не пришлось слышать (или читать) о сходных опасностях, с которыми пришлось столкнуться кому-либо, где-либо, когда-либо в предшествующей истории. Именно эта пропасть, разделявшая опыт Писарро и опыт Атауальпы, позволила первому устроить свою ловушку, а второму — в нее попасться.

Таким образом, пленение Атауальпы испанцами наглядно иллюстрирует действие непосредственных факторов, конечным результатом чего стала колонизация Нового Света европейцами — а не наоборот, колонизация Европы коренными американцами. В число непосредственных причин успеха Писарро входили военные технологии, базирующиеся на огнестрельном оружии, стальном холодном оружии и использовании лошадей; эндемичные для Евразии инфекционные заболевания; европейские судостроительные и мореходные технологии; централизованная политическая организация европейских государств; наконец, письменность. Заглавие настоящей книги будет служить сокращенным обозначением для всех этих непосредственных факторов, которые помогли европейцам покорить народы не только Америки, но и других континентов. Как мы увидим в следующих главах, задолго до того, как кто-либо начал производить огнестрельное оружие или выплавлять сталь, остальные факторы из того же списка уже успели проявить себя в случае экспансии некоторых неевропейских народов.

Однако перед нами по-прежнему стоит фундаментальный вопрос о том, почему гораздо больше этих непосредственных преимуществ было не у Нового Света, а именно у Европы. Почему не инки изобрели ружья и стальные мечи, не ездили верхом на животных, не менее устрашающих, чем лошади, не создали океанские суда и сложную политическую организацию, не несли в себе заболевания, смертельные для европейского организма, не могли пользоваться зафиксированным письменно опытом многотысячелетней истории? Эти вопросы затрагивают уже не причины ближайшего порядка, о которых рассказывалось в настоящей главе, а исходные причины — которым и будут посвящены две оставшиеся части книги.

Часть 2

Возникновение

и распространение

производства продовольствия

Глава 4. Сила земледелия

В 1956 г., будучи еще совсем молодым человеком, я провел лето в Монтане, работая на престарелого хозяина сельскохозяйственной фермы, которого звали Фред Хирши. Фред родился в Швейцарии и в 1890-х гг. подростком приехал в юго-западную Монтану, чтобы вскоре стать одним из первых местных фермеров. В то время в Монтане по-прежнему жило довольно много коренного населения, которое состояло из индейских охотников-собирателей.

В поле вместе со мной работали в основном белые — люди крепкого и грубоватого склада, чья повседневная речь изобиловала ругательствами и чья рабочая неделя неизменно завершалась пропиванием всего заработка в местном салуне. Между тем один из поденщиков выделялся на фоне неотесанного шахтерского большинства — его звали Ливай, и он принадлежал к индейскому племени черноногих. Это был человек вежливый и мягкий в общении, ответственный, непьющий и к тому же никогда не «выражавшийся». Он также оказался первым индейцем, с которым мне пришлось достаточно долго находиться вместе, и скоро я уже его боготворил.

Именно поэтому для меня стало величайшим разочарованием, когда в одно воскресное утро Ливай появился на пороге, мало чем отличаясь от остальных — так же сквернословя и не вполне протрезвев после кутежа накануне. Одно из его ругательств запомнилось мне особенно: «Будь ты проклят, Фред Хирши, и будь проклят пароход, который привез тебя из Швейцарии!» Эти слова со всей горечью заставили меня почувствовать, что события, о которых мне и другим белым детям в школе рассказывали как о героическом покорении американ­ского запада, индейцы представляют совсем иначе. Для своей семьи Фред Хирши был предметом гордости — как фермер-первопроходец, сумевший выстоять и преуспеть наперекор невзгодам и трудностям. Но для племени Ливая — племени охотников, знаменитых своей воинственностью, Хирши и остальные белые фермеры были непрошенными пришельцами, отнявшими у них землю. Как же могло случиться, что мирные земледельцы сумели взять верх над прославленными воинами?

Боўльшую часть семи миллионов лет, прошедших после отделения современных людей от предков современных высших приматов, человечество кормилось исключительно охотой на диких животных и собиранием диких растений — тем же способом, которым «черноногие» все еще пользовались в XIX в. Только в последние одиннадцать тысяч лет некоторые народы стали переходить к тому, что обозначается термином «производство продовольствия», то есть начали одомашнивать диких животных и дикие растения и питаться с того, что получалось в результате, — хозяйственных животных и культур. Пища, которую в подавляющем большинстве случаев потребляют сегодня жители Земли, это пища либо произведенная ими самими, либо произведенная для них кем-то еще. Учитывая скорость, с которой меняется современный мир, те немногочисленные общины охотников-собирателей, что еще существуют, в пределах десяти лет оставят свой образ жизни, распадутся или вымрут, тем самым завершив миллионолетнюю эпоху охотничье-собирательского уклада в истории человечества.

Разные народы освоили производство продовольствия на разных этапах доисторического периода. Некоторые, как, например, аборигены Австралии, не освоили его вообще. Из тех, кто совершил этот переход, одни (к примеру, древние китайцы) пришли к производству продовольствия самостоятельно, другие (к примеру, древние египтяне) заимствовали его у соседей. Однако, как мы увидим, косвенным образом производство продовольствия всегда оказывалось предпосылкой появления ружей, микробов и стали. Поэтому географические параметры, обусловившие переход или непереход обитателей того или иного континента к земледелию и скотоводству, а также время этого перехода, объясняют многое в том, почему дальнейшие судьбы всех этих людей сложились так неодинаково. Прежде чем посвятить следующие шесть глав рассказу о том, как сложились географические различия в сфере производства продовольствия, мы посвятим эту главу изучению основных фрагментов причинно-следственной цепочки, приведшей от производства продовольствия ко всем тем преимуществам, благодаря которым Писарро смог захватить в плен Атауальпу, а соплеменники Фреда Хирши смогли отобрать землю у соплеменников Ливая (схема 4.1).

Первый фрагмент цепочки — наиболее очевидная и прямая связь между доступностью большего количества пищевых калорий и бо§льшим количеством людей. Из диких растительных и животных видов лишь незначительное меньшинство съедобно для человека — либо оправдывает его усилия, затраченные на добывание. Большинство видов неинтересны нам в качестве пищи по одной или нескольким из следующих причин: они не перевариваются нашим желудком (как древесная кора), ядовиты (как бабочки-монархи или бледные поганки), почти не обладают питательной ценностью (медузы), требуют слишком утомительной процедуры подготовки к употреблению (очень мелкие орехи), требуют тяжелого труда по сбору (личинки почти всех насекомых), представляют опасность для охотников (носороги). Боўльшая часть биомассы суши (живой биологической материи) существует в виде древесины и листвы, с которой за редким исключением наш желудок просто не способен справиться.

Отбирая и выращивая те немногие виды растений и животных, которые мы все-таки можем есть, и в итоге создавая ситуацию, при которой они составляют не 0,1%, а 90% биомассы на единицу поверхности суши, мы получаем на эту единицу гораздо больше съедобных калорий. Как результат, единица площади способна прокормить примерно в десять—сто раз больше скотоводов и земледельцев, чем охотников-собирателей. Эта элементарная сила чисел стала первым из множества военных преимуществ, которым обзавелись производящие племена по сравнению со своими охотящимися и собирающими соседями.

В человеческих обществах, научившихся разводить и держать животных, домашний скот увеличивал количество кормящихся ртов четырьмя способами, а именно обеспечивая мясо, молоко, удобрение и тягловую силу для вспашки. В первую очередь домашние животные стали для людей главным источником животного белка, заменив в этой функции дичь. Сегодня, например, подавляющее большинство американцев получает преимущественную долю животного белка от коров, свиней, овец и кур, тогда как дичь — скажем, оленина — редкий деликатес на их столе. Далее, некоторые крупные домашние млекопитающие стали служить источником молока и молочных продуктов: масла, сыра, йогурта и т. д. Молочный скот включал в себя коров, овец, коз, лошадей, северных оленей, азиатских буйволов, яков, а также одногорбых и двугорбых верблюдов. Другими словами, эти виды за свою жизнь стали давать человеку в несколько раз больше калорий, чем если бы их сразу пускали под нож и употребляли как мясо.

Кроме того, между крупными домашними млекопитающими и окультуренными растениями возникло два типа взаимодействия, повлекших за собой дальнейшее повышение урожайности земледелия. Во-первых, как знает любой современный садовод или фермер, добиться заметного прироста урожая можно, употребив для подкормки почвы навоз. Даже в условиях богатого выбора синтетических удобрений, производимых современными химическими заводами, главным источником удобрений в большинстве обществ остается все тот же навоз, в первую очередь коровий, но также производимый яками и овцами. Ценность навоза в глазах традиционных обществ этим не ограничивалась — для них он часто служил еще и источником топлива для очага.

Крупнейшие домашние животные участвовали в повышении производительности земледельческого труда и иначе, а именно в качестве тягловой силы для плуга — тем самым, кстати, создавая возможность обрабатывать почвы, прежде не оправдывавшие усилий земледельцев. Тягловый скот включал в себя быков, лошадей, азиатских буйволов, одомашненных бантенгов (так называемый балийский скот), а также помесь яка и быка. Вот лишь одна иллюстрация их полезности: первые доисторические земледельцы Центральной Европы, люди так называемой культуры линейно-ленточной керамики, появившейся незадолго до 5000 г. до н. э., изначально ограничивались почвами, достаточно легкими, чтобы их можно было обрабатывать ручными палками-копалками. Только тысячелетие с лишним спустя, с появлением волов в плужной упряжи, эти люди смогли значительно расширить область возделывания своих культур, получив возможность пускать в оборот тяжелые почвы и почвы, покрытые жестким дерном. Аналогично, если в доколумбову эпоху земледельцы североамериканских Великих равнин возделывали свои культуры в речных долинах, то освоение обширнейших возвышенностей с их жестким дерновым покровом началось только в XIX в., с прибытием европейцев и их впряженных в плуг животных.

Все перечисленное — примеры прямой зависимости между одомашниванием растений и животных и ростом плотно­сти человеческих популяций: первое обусловливает второе, так как дает людям больше пищи, чем охота и собирательство. Но между этими явлениями есть и не столь прямая зависимость, и она связана с эффектом неизбежного спутника земледелия — оседлого образа жизни. В отличие от охотничье-собирательских обществ, как правило, регулярно менявших стоянки в поисках дикой пищи, земледельцы были вынуждены оставаться возле своих полей и садов. Возникшая в результате привязанность к месту способствовала росту популяционной плотности постольку, поскольку давала людям возможность сократить интервал между рождением потомства. В группе охотников-собирателей, кочующей с места на место, женщина вдобавок к какому-то минимуму пожитков была способна переносить только одного ребенка. Она не могла позволить себе рожать следующего, пока предыдущий младенец на научится достаточно быстро ходить, чтобы успевать за остальным племенем и не задерживать его. На практике у кочующих охотников-собирателей дети появлялись с промежутком примерно в четыре года — благодаря лактационной аменорее, сексуальному воздержанию, детоубийству и абортам. Оседлые же люди, не стесненные необходимостью переносить с собой грудных и малолетних детей во время перехода, могли производить на свет столько потомства, сколько были способны прокормить. Как правило, интервал между рождениями в земледельческих общинах составлял около двух лет, то есть вполовину меньше, чем у охотников-собирателей. Таким образом, благодаря появившейся возможности кормить больше человек на единицу площади, а также сопутствующему ей повышению рождаемости, земледельческие общества достигли гораздо более высокой популяционной плотности, чем охотники-собиратели.

Отдельный эффект оседлости заключался в том, что она позволила человеку хранить продовольственные излишки, — ведь запасать продовольствие, если рядом не остается никого, кто бы его сторожил, просто бессмысленно. Когда кочующим охотникам-собирателям время от времени удавалось за раз добыть больше пищи, чем они могли съесть за два-три дня, от такого везения было мало толку — оставшееся несъеденным нужно было еще сберечь. В то же время сохранение пищевого запаса — принципиальное условие содержания людей, профессионально занимающихся чем-то иным, нежели производство продовольствия, особенно если речь идет о целых поселениях таких людей. Понятно, почему они за редким исключением отсутствовали в обществах бродячих охотников-собирателей и впервые появились лишь в обществах, перешедших к оседлости.

Два типа не производящих продовольствие специалистов — монархи и бюрократия. Как правило, охотничье-собиратель­ские общества относительно эгалитарны, в их структуре нет места профессиональным чиновникам и потомственным вождям, масштаб их политической организации ограничивается общиной или племенем. Все дело в том, что при охотничье-собирательском укладе каждый трудоспособный член вынужден посвящать солидную долю своего времени добыванию пищи. Но с тех пор, как продовольствие начинает существовать еще и в виде запаса, у политической элиты появляется возможность взять в свои руки контроль за плодами труда остальных, закрепить за собой право собирания дани, устраниться от необходимости кормиться собственным трудом и посвятить все свое время политической деятельности. Поэтому аграрные политические единицы среднего размера чаще всего устроены как вождества, а монархии формируются уже в до­статочно крупных аграрных обществах. Эти сложно устроенные политиче­ские образования гораздо лучше приспособлены для планомерного ведения захватнических войн, нежели эгалитарные общины охотников. Некоторые охотники-собиратели, населявшие особенно плодородные регионы вроде тихоокеан­ского побережья на северо-западе Северной Америки или в Эквадоре, также в какой-то момент пришли к оседлости, хранению пищевых запасов и протовождеской политической организации — однако не продвинулись далеко по пути оформления монархии.

Сохраняемый запас излишков продовольствия, формиру­ющийся за счет сбора дани, помимо монархов и чиновников позволяет обществу содержать и других специалистов. Прежде всего, если говорить о военной экспансии, его можно использовать для прокорма профессиональных солдат. Именно это обстоятельство стало решающим фактором в поражении хорошо вооруженного коренного населения Новой Зеландии, сражавшегося с войсками Британской империи. Хотя маори и одержали несколько временных побед, но они были неспособны содержать постоянную армию и поэтому в конечном счете уступили восемнадцатитысячному профессиональному контингенту британцев. Из запасов продовольствия кормятся не только солдаты, но также священники, которые обеспечивают религиозное оправдание завоевательным войнам; ремесленники по металлу, которые изобретают мечи, ружья и другие технические новинки, используемые на войне; и писцы, которые сохраняют гораздо больше точной информации, чем способна вместить человеческая память.

До сих пор мое внимание было сосредоточено на прямой и косвенной ценности одомашненных растений и животных как пищевого ресурса. Однако они приносят и другую пользу, например спасают нас от холода и поставляют ценные материалы. Культурные растения и домашний скот — это источник естественных волокон, идущих на изготовление одежды, одеял, сетей и веревки. Недаром в большинстве крупных центров зарождающегося растениеводства люди выводили не только пищевые культуры, но и волокнистые, в частности такие наиболее распространенные, как хлопчатник, лен и конопля. Волокно дают и несколько видов животных — в первую очередь это шерсть овец, коз, лам и альпак, а также шелковая нить, производимая гусеницей тутового шелкопряда. До возникновения металлургии важным сырьем для неолитических изделий была кость, еще один продукт домашнего скота. Шкура коров шла на изготовление кожаной одежды. Растение, одним из первых подвергшееся окультуриванию во многих частях Нового Света, разводилось вовсе не для пропитания — бутылочная тыква служила людям в качестве сосуда.

Одомашненные животные спровоцировали еще один скачок в развитии человеческого общества, сделавшись нашим главным средством сухопутного передвижения и оставаясь им вплоть до распространения железных дорог в XIX в. До одомашнивания единственным средством транспортировки вещей и людей по суше была человеческая спина. Крупные млекопитающие изменили это положение дел — впервые в человече­ской истории стало возможно перемещать внушительное количество тяжелого груза, как, впрочем, и людей, быстро и на большие расстояния. Лошади, ослы, яки, северные олени, а также одногорбый и двугорбый верблюды, вошли в число верховых животных. Эти же пять видов, вместе с ламами, использовались и как вьючный скот. Коров и лошадей запрягали в повозки, в Арктике северные олени и собаки тянули сани. Лошадь стала главным средством дальних перемещений на большей части территории Евразии. Три одомашненных вида семейства вер­блюдовых (одногорбый, двугорбый и лама) имели то же значение соответственно в Северной Африке и Аравии, в Центральной Азии и в Андах.

Самое непосредственное влияние на военное дело одомашнивание растений и животных оказало через евразийскую лошадь — учитывая роль, которую играли эти животные в войнах между евразийскими народами, их по праву можно было бы назвать танками и джипами древности. Как было показано в главе 3, конница позволила Кортесу и Писарро, под началом которых были лишь небольшие отряды авантюристов, повергнуть к своим стопам целые империи — ацтекскую и инкскую. Но и еще раньше (около 4000 г. до н. э.), когда люди даже не знали седла, лошади, как предполагают, явились важнейшим военным компонентом экспансии на запад индоевропейских племен, обитавших на территории Украины. Языки этих племен в конечном счете вытеснили и предшествующие языки Западной Европы, кроме баскского. Когда позднее лошадей научились впрягать в повозки, боевые колесницы (изобретенные около 1800 г. до н. э.) еще основательней изменили природу войны на Ближнем Востоке, в Средиземноморье и в Китае. Например, в 1674 г. до н. э. народу всадников-гиксосов, вторгшемуся в безлошадный Египет, удалось покорить северную часть страны и основать собственную династию фараонов.

Еще позднее, после изобретения седла и шпор, лошади позволили гуннам и другим народам из азиатских степей, последовательно сменявшим друг друга, терроризировать Римскую империю и государства, ей наследовавшие, — кульминацией этих волн экспансии стало завоевание монголами значительной части Азии и Древней Руси в XIII и XIV вв. Только с принятием на вооружение танков и грузовых автомобилей в Первую мировую лошади наконец были оттеснены на задний план в качестве главного орудия нападения и главного средства быстрой переброски сил и грузов на войне. Похожую роль в своем ареале сыграли одногорбый и двугорбый верблюды. Во всех этих случаях народы, владевшие одомашненными лошадьми (или верблюдами) или к тому же усовершенствованными методами их эксплуатации, пользовались колоссальным боевым преимуществом перед народами, которые ими не обладали.

Не менее важны для успеха экспансионистских и колониальных войн были микроорганизмы, которые появились в человеческом обществе с одомашниванием животных. Оспа, корь, грипп — возбудителями этих и подобных им болезней являлись адаптировавшиеся к человеку патогены, мутировавшие из очень похожих вирусов-предков домашних животных (глава 11). Те, кто одомашнивал животных, стали первыми жертвами возникших в результате эволюции новых патогенов, однако у них же раньше всего вырабатывалась устойчивость к новым инфекциям. Когда люди, обладавшие существенным иммунитетом к тому или иному патогену, вступали в контакт с людьми, чей организм был прежде с ним не знаком, в результате вспыхивала эпидемия, от которой иногда погибало до 99% неиммунизированного населения. Болезнетворные микроорганизмы, заимствованные у домашних животных, сыграли решающую роль в европейском завоевании обеих Америк, Австралии, Южной Африки и островов Тихого океана.

Итак, если резюмировать все сказанное, одомашнивание растений и животных означало, что у людей стало значительно больше пищи и, следовательно, значительно выросла их популяционная плотность. Появившиеся в результате излишки продовольствия плюс (в некоторых регионах) использование животных для транспортировки этих излишков стали предпосылкой развития оседлых, политически централизованных, социально дифференцированных, экономически сложных, технологически передовых обществ. Следовательно, доступность такого ресурса, как домашние растения и животные, в конечном счете объясняет, почему империи, письменность, стальное оружие и т. д. ранее всего возникли в Евразии и лишь позднее — или никогда — на других континентах. Успешная эксплуатация лошадей и верблюдов в военных целях и убийственная сила патогенов животного происхождения замыкают перечень основных фрагментов причинно-следственной цепочки, протянувшейся от возникновения производства продовольствия к успешным завоеваниям. Именно этот перечень мы подробно разберем в следующих главах.

Глава 5. Имущие и неимущие

во всемирной истории

Значительная часть истории человечества была связана с конфликтом имущих и неимущих: народов, овладевших и не овладевших силой земледелия (или овладевших ею в разное время). То, что в некоторых обширных регионах земного шара не возникло сельского хозяйства, нас не удивляет — на то были серьезные экологические причины, которые и по сей день делают его либо слишком трудоемким, либо вовсе невозможным. Так, в арктических районах Северной Америки в доисториче­ские времена не развилось ни земледелия, ни скотоводства, а в евразийском Заполярье единственной разновидностью производства продовольствия стало разведение северных оленей. Производство продовольствия не могло естественным образом возникнуть и вдали от источников воды, необходимой для орошения, — например, в пустынях Центральной Австралии или западной части США.

По-настоящему требующим объяснения остается другое — почему до начала соверменной эпохи производство продовольствия не зародилось в регионах, очень благоприятных с точки зрения экологии и сегодня числящихся среди ведущих сель­скохозяйственных центров мира. Среди территорий, исконное население которых до прибытия европейских колонистов так и не миновало охотничье-собирательской стадии, самые известные примеры такого отклонения — это Калифорния вместе с остальными тихоокеанскими штатами США, аргентинская пампа, юго-запад и юго-восток Австралии и боўльшая часть южноафриканской Капской области. Если бы мы окинули взглядом мир в 4000 г. до н. э., то есть тысячелетия спустя после возникновения производства продовольствия в древнейших его центрах, мы бы удивились еще больше, увидев, что в некоторых других зерновых районах современности оно в ту пору отсутствовало — это вся остальная территория Соединенных Штатов, Англия, солидная часть Франции, Индонезия и вся субэкваториальная Африка. Если продвинуться еще дальше в глубь истории, к самому началу производства продовольствия, в местах его зарождения нас будет поджидать еще один сюр­приз. Сегодня многие из этих областей не только не являются традиционными житницами, но наоборот — территориями, в достаточной мере обезвоженными, с признаками экологиче­ского упадка: это Ирак и Иран, Мексика, Анды, некоторые районы Китая, африканский Сахель. Почему производство продовольствия впервые появилось в этих, казалось бы, скудных краях и лишь позднее расцвело в наиболее плодородных аграрных регионах современности?

Не меньше озадачивают нас и географические различия, касающиеся способов, которыми люди осваивали производство продовольствия. В нескольких районах оно развилось самостоятельно, в результате одомашнивания местным населением местных растений и животных. В большинство остальных районов оно было занесено извне, в виде скота и культур, прежде одомашненных где-то еще. Поскольку природные условия в этих районах несамостоятельного развития к моменту заимствования окультуренных видов вполне благоприятствовали доисторическому сельскому хозяйству, почему народы, их населявшие, не стали земледельцами или скотоводами без внешнего толчка — почему они не одомашнили растения и животных собственной территории обитания?

Если говорить о районах, где производство продовольствия сложилось самостоятельно, почему даты его возникновения так отличаются друг от друга — почему, к примеру, в Восточной Азии оно возникло на несколько тысячелетий раньше, чем на востоке Соединенных Штатов, а в Восточной Австралии вообще никогда? Если взять районы, в которые практика производства продовольствия была занесена еще в доисторический период, почему даты проникновения также широко разнятся — почему, к примеру, на юго-западе Европы производить продукты начали на несколько тысячелетий раньше, чем на юго-западе Соединенных Штатов? Опять же, говоря о районах, импортировавших производство продовольствия, почему в одних (скажем, на юго-западе Соединенных Штатов) местные охотники-собиратели сами заимствовали домашних животных и культурные растения у соседей и продолжали жить как земледельцы, а в других (скажем, в Индонезии и в боўльшей части субэкваториальной Африки) проникновение сельского хозяйства подразумевало популяционный катаклизм — вытеснение местных охотников-собирателей в ходе экспансии производящих племен? Все эти вопросы обращают нас к событиям и процессам, определившим историческую участь неимущих одним народам и участь имущих — другим.

Прежде чем получить какую-то возможность ответить на эти вопросы, нам нужно понять, как определить, какие обла­сти являются местами зарождения производства продовольствия, когда оно там возникло, и где и когда данное растение или животное было первоначально одомашнено. Наиболее однозначные указания на это нам дают результаты исследований археологов, идентифицирующих найденные ими остатки растений и животных. Большинство окультуренных видов морфологически отличаются от своих диких предков: скажем, крупный рогатый скот и овцы — меньшим размером; куры и садовые яблоки — наоборот, бо§льшим; посевной горох — более тонкой и мягкой семенной оболочкой; домашние козы — спиралевидной (вместо саблевидной) формой рогов. Таким образом, археологи способны опознать остатки одомашненных растений и животных, и когда место их обнаружения датируется, мы получаем убедительное доказательство существования производства продовольствия в такой-то местности в такое-то время; напротив, обнаружение остатков лишь диких животных на стоянке не дает такого доказательства и предположительно увязывает данное место и время с охотничье-собиратель­ской стадией. Поскольку производители продовольствия, особенно на первых порах, продолжали собирать некоторые дикие растения и охотиться на диких животных, вполне естественно, что пищевые остатки на их стоянках, кроме одомашненных, часто включают и дикие виды.

Археологи датируют время существования производства продовольствия радиоуглеродным методом, применяемым к найденным на стоянках углеродосодержащим образцам. Этот метод берет за основу медленный распад радиоактивного изотопа углерод-14 — содержащегося в малых дозах в углероде, строительном материале всего живого на Земле, — в результате которого получается нерадиоактивный изотоп азот-14. Углерод-14 постоянно генерируется в атмосфере Земли под воздействием космического излучения. Растения поглощают атмосферный углерод, который, как мы знаем, характеризуется практически неизменным соотношением углерода-14 и преобладающего изотопа — углерода-12 (пропорция примерно один к миллиону). Этот растительный углерод далее становится строительным материалом тел травоядных животных, поедающих растения, и плотоядных животных, в свой черед поедающих травоядных. Как бы то ни было, после гибели растения или животного половина содержавшегося в нем углерода-14 распадается в устойчивый углерод-12 каждые 5700 лет — до тех пор, пока примерно сорок тысяч лет спустя его количество не станет слишком мало и его будет либо почти невозможно измерить, либо трудно отделить от контаминации более современными материалами, содержащими углерод-14. Таким образом, возраст образца с археологической стоянки можно вычислить по тому, каково в нем соотношение углерода-14 и углерода-12.

Радиоуглеродный анализ осложнен множеством техниче­ских проблем, из которых здесь нам следует остановиться на двух. Первая заключается в том, что до 80-х гг. XX в. радиоуглеродная датировка требовала относительно большого количества углерода (несколько граммов), какого просто нет в  мелких семенах или костях. Поэтому ученые часто по необходимости прибегали к датировке материала «по ассоциации» — то есть, если пищевые образцы обнаруживали на той же стоянке или поблизости от анализируемых образцов, предполагалось, что первые были оставлены в то же время, что вторые. Как правило, «ассоциируемым» материалом служил древесный уголь из очага.

Однако археологические стоянки далеко не всегда соответствуют идеалу герметически запечатанной «капсулы времени», в которой хранятся материалы, заложенные в один и тот же день. Материалы разного времени происхождения способны смешиваться друг с другом по мере того, как черви, грызуны и другие агенты рыхлят землю и перемешивают ее пласты. Поэтому угольные остатки из очага могут в конце концов оказаться поблизости от остатков растений или животных, которых съели на несколько тысяч лет раньше или позже. Сегодня археологи все чаще и чаще обходят это препятствие с помощью нового метода, так называемой масс-спектрометрии с использованием ускорителя, которая позволяет производить радиоуглеродный анализ мелких образцов и таким образом датировать крохотное семечко, мельчащую кость и тому подобные пищевые остатки. В некоторых случаях были выявлены существенные различия между результатами датировки новым радиоуглеродным методом напрямую (хотя у этого метода тоже есть свои проблемы) и старым методом «по ассоциации». Если говорить о спорных вопросах, возникших по следам получения новых радиоуглеродных данных и на сегодняшний день оста­ющихся нерешенными, то, может быть, самый важный из них с точки зрения настоящей книги — это вопрос о времени зарождения производства продовольствия в Новом Свете: в 60-х и 70-х гг. с помощью косвенных методик его датировали чуть ли не 7000 г. до н. э., тогда как результаты недавних исследований относят его не раньше, чем к 3500 г. до н. э.

Вторая проблема радиоуглеродного анализа состоит в том, что соотношение углерода-14 и углерода-12 в атмосфере на самом деле не является жестко фиксированным, а незначительно колеблется с течением времени, и следовательно, ученый, вычисляющий радиоуглеродный возраст, исходя из постоянства пропорции, пусть и незначительно, но систематически ошибается. В принципе величина погрешности для каждого периода прошлого может быть определена с помощью долгоживущих деревьев, ежегодно наращивающих новые кольца, — сосчитав кольца, можно получить абсолютную календарную дату для каждого из них, после чего взятый из данного кольца образец анализируется на предмет соотношения углерода-14 и углерода-12. Таким способом полученные радиоуглеродные датировки можно «откалибровать», то есть заложить в них поправку на флуктуации углеродного состава атмосферы. В результате такой поправки оказывается, что для образцов, в первом приближении (т. е. без калибровки) датированных отрезком истории между 1000 и 6000 гг. до н. э., верхняя и нижняя границы истинных (т. е. откалиброванных) дат будут располагаться соответственно на несколько столетий и на тысячелетие раньше. Датировку образцов постарше совсем недавно начали корректировать с помощью еще одного метода, тоже основанного на радиоактивном распаде, и в итоге выяснилось, что, например, образцы, первоначально отнесенные к 9000 г. до н. э., на самом деле относятся к 11000 г. до н. э.

Археологи часто различают откалиброванные и неоткалиброванные даты написанием первых малыми прописными буквами, а вторых — строчными (например, 3000 г. до н. э. и 3000 г. до н. э.). Однако археологическая литература часто приводит к путанице в этом вопросе, так как во многих книгах и статьях именно неоткалиброванные даты помечаются как до н. э. и при этом не указывается, что они не откалиброваны. Даты, которые я привожу в этой книге, в том, что касается событий по­следних пятнадцати тысяч лет, это всегда откалиброванные даты. Этим объясняются некоторые, возможно, отмеченные читателем рас­хождения между моими датировками и теми, которые указываются в стандартной справочной литературе по раннему сельскому хозяйству.

После того как древние остатки одомашненных растений и животных опознаны и датированы, как определить, что данное растение или животное было одомашнено в регионе, где обнаружена стоянка, а не где-то в другом месте, из которого было заимствовано обитателями стоянки или их предками? Один путь — свериться с картой географического распространения дикого предка данного растительного или животного вида и рассудить, что одомашнивание должно было произойти в границах ареала этого предка. К примеру, нут (бараний горох) выращивается земледельцами на огромном просторе от Средиземноморья и Эфиопии до Индии на востоке, причем послед­няя в настоящий момент производит до 80% всего нута в мире. Ввиду этого было бы легко сделать ошибку и предположить, что нут впервые стал культурным растением именно в Индии. Тем не менее оказывается, что дикий предок культурного нута растет в единственном месте — на юго-западе Турции. Гипотеза, соответственно привязывающая одомашнивание нута именно к этому региону, подтверждается тем фактом, что древнейшие образцы, по всей вероятности, одомашненного нута, найденные на неолитических стоянках, происходят именно из Юго-Западной Турции и соседствующей с ней Северной Сирии и датируются примерно 8000 г. до н. э. — на Индий­ском же субконтиненте нут, судя по археологическим данным, появляется только пять с лишним тысячелетий спустя.

Второй способ установления места одомашнивания того или иного растения или животного — нанести на карту даты первого появления одомашненной разновидности в каждом из исследуемых районов. Место, где он появляется раньше всего, может быть местом его первичного одомашнивания, особенно если дикий предок произрастал или обитал в этом же районе и если даты первого появления в других местах относятся ко все более и более позднему времени по мере удаления от места предположительного культурного происхождения, то есть если естественным образом складывается картина распро­странения из единого очага. К примеру, самые древние образцы культурной пшеницы-двузернянки происходят из региона Плодородного полумесяца и относятся к 8500 г. до н. э. Вскоре по­сле этой даты двузернянка появляется все дальше и дальше к западу, достигая Греции примерно к 6500-му, а Германии — к 5000 г. до н. э. Эта последовательность дат подсказывает, что одомашнивание двузернянки произошло в Плодородном полумесяце, и такой вывод подтверждается тем, что ареал дикой двузернянки ограничен территорией, простира­ющейся от Израиля до Западного Ирана и Турции.

Однако, как мы увидим, в многих случаях картина значительно усложняется, особенно когда оказывается, что одно и то же растение или животное было независимо окультурено в разных регионах. Подобные случаи можно обнаружить с помощью анализа результирующих морфологических, генетиче­ских или хромосомных отличий между образцами одной и той же культуры или животного, взятыми из разных местностей. Например, индийская порода крупного рогатого скота, зебу, обладает горбом, отсутствующим у западноевразийских пород, а генетический анализ показал, что предки современных индийских зебу и западноевразийских коров отделились друг от друга сотни тысяч лет назад, задолго до того, как были одомашнены первые животные. То есть крупный рогатый скот был одомашнен независимо в Индии и Западной Евразии в пределах последних десяти тысяч лет и ведет родословную от диких индийского и западноевразийского подвидов, которые ответвились друг от друга на сотни тысяч лет раньше.

Теперь вернемся к поставленным нами ранее вопросам, касающимся производства продовольствия. Где, когда и как именно производство продовольствия возникло в разных частях земного шара?

На одном краю спектра — регионы, где производство продовольствия возникло абсолютно независимо, где было одомашнено множество эндемичных растений (и в некоторых случаях животных) до проникновения каких-либо культур и домашних животных извне. Существуют только пять регионов, чей статус родины сельского хозяйства на сегодня подтвержден основательно и всесторонне: Юго-Западная Азия, также известная как Ближний Восток или Плодородный полумесяц; Китай, Мезоамерика (термин, относящийся к центральной и южной части Мексики и прилегающим частям Центральной Америки); южноамериканские Анды, возможно, вместе с близлежащим районом бассейна Амазонки; наконец, восток Соединенных Штатов (карта 5.1). Некоторые из этих центров на самом деле могут заключать в себе несколько центров-соседей, где производство продовольствия возникло более или менее независимо, как, например, в случае двух речных долин Китая — Хуанхэ на севере и Янцзы на юге.

Кроме названных пяти регионов, где производство продовольствия несомненно зародилось самостоятельно, на тот же статус претендуют еще четыре: африканская зона Сахель, тропическая Западная Африка, Эфиопия и Новая Гвинея. Но в каждом из этих случаев полной ясности пока нет. В Сахеле, поясе саванн, вытянувшемся вдоль южной границы Сахары, эндемичные дикие растения в какой-то момент бесспорно подверглись окультуриванию, однако здесь, судя по всему, земледелию предшествовало скотоводство, причем до сих пор нельзя определенно сказать, что дало толчок выведению местных культур — самостоятельное одомашнивание скота обитателями Сахеля или проникновение уже одомашненного скота из региона Плодородного полумесяца. Точно так же остается окончательно не выясненным, не было ли однозначно установленное окультуривание аборигенных диких растений в Западной Африке спровоцировано заимствованием культур из Сахеля, и не был ли аналогичный процесс в Эфиопии запущен благодаря проникновению культур из Юго-Западной Азии. Что касается Новой Гвинеи, то археологические исследования выявили здесь следы древнего земледелия, относящиеся ко времени гораздо более раннему, чем во всех соседних областях, однако ясно идентифицировать культуры, возделываемые древними новогвинейцами, не удалось.

* * *

Регион

* * *

Одомашненные

* * *

Наиболее ранняя достоверная дата одомашнивания

* * ** * *

растения

* * *

животные

* * ** * *

Случаи самостоятельного локального одомашнивания

* * *

1. Юго-Западная Азия

* * *

пшеница, горох, оливковое дерево

* * *

овцы, козы

* * *

8500 г. до н. э.

* * *

2. Китай

* * *

рис, просо

* * *

свинья, тутовый шелкопряд

* * *

до 7500 г. до н. э.

* * *

3. Мезоамери-ка

* * *

кукуруза, бобы, тыквы

* * *

индейка

* * *

до 3500 г. до н. э.

* * *

4. Анды и Амазония

* * *

картофель, маниок

* * *

лама, морская свинка

* * *

до 3500 г. до н. э.

* * *

5. Восток Соединенных Штатов

* * *

подсолнечник, марь

* * *

-

* * *

2500 г. до н. э.

* * *

? 6. Сахель

* * *

сорго, африкан­ский рис

* * *

цесарка

* * *

до 5000 г. до н. э.

* * *

? 7. Тропиче­ская Западная Африка

* * *

африканский ямс, масличная пальма

* * *

-

* * *

до 3000 г. до н. э.

* * *

? 8. Эфиопия

* * *

кофе, тэфф

* * *

-

* * *

р

* * *

? 9. Новая Гвинея

* * *

сахарный тростник, банан

* * *

-

* * *

7000 г. до н. э.?

* * *

Случаи локального одомашнивания под влиянием заимствования первых основных культур

* * *

10. Западная Европа

* * *

мак, овес

* * *

-

* * *

6000-3500 г. до н. э.

* * *

11. Долина Инда

* * *

кунжут, баклажан

* * *

горбатый скот

* * *

7000 г. до н. э.

* * *

12. Египет

* * *

сикомор, чуфа (земляной миндаль)

* * *

осел, кошка

* * *

6000 г. до н. э.

Таблица 5.1. Виды, одомашненные в разных регионах

* * *

Регион

* * *

Тип культуры

* * ** * *

Хлебные зерновые, другие злаки

* * *

Зернобобовые

* * *

Волокнистые

* * *

Клубневые и корнеплоды

* * *

Бахчевые

* * *

Плодородный полумесяц

* * *

пшеница двузернянка (эммер) и однозернян­ка, ячмень

* * *

горох, чечевица, нут

* * *

лен

* * *

* * *

дыня

* * *

Китай

* * *

просо итальянское, просо обыкновенное, рис

* * *

соя, фасоль лучистая, фасоль золотистая (маш)

* * *

конопля

* * *

* * *

[дыня]

* * *

Мезоамерика

* * *

кукуруза

* * *

фасоль обыкновенная, фасоль остролистная, фасоль огненная

* * *

хлопчатник обыкно­венный (G. hirsutum),юкка, агава

* * *

хикама

* * *

тыква обыкновен­ная (C. pepo)и др.

* * *

Анды, Амазония

* * *

квиноа, [кукуруза]

* * *

фасоль лимская, фасоль обыкновенная, арахис

* * *

хлопчатник барбадосский (G. barbadense)

* * *

маниок, батат, картофель, ока

* * *

тыква крупноплод­ная (C. maxima)и др.

* * *

Западная Африка и Сахель

* * *

сорго, африканское просо, африканский рис

* * *

коровий горох, земляной орех

* * *

хлопчатник травянистый (G. herbaceum)

* * *

африканский ямс

* * *

арбуз, бутылочная тыква

* * *

Индия

* * *

[пшеница, ячмень, рис, сорго, просо]

* * *

гиацинтовые бобы, фа­соль золотистая, урд

* * *

хлопчатник древовидный (G. arboreum),лен

* * *

-

* * *

огурец

* * *

Эфиопия

* * *

тэфф, элевзина, [пшеница, ячмень]

* * *

[горох, чечевица]

* * *

[лен]

* * *

-

* * *

-

* * *

Восток Соединенных Штатов

* * *

канареечник каролинский, ячмень карликовый, горец, марь

* * *

-

* * *

-

* * *

топинамбур (земляная груша)

* * *

тыква обыкновен­ная (C. pepo)

* * *

Новая Гвинея

* * *

сахарный тростник

* * *

-

* * *

-

* * *

ямс, таро

* * *

-

Таблица 7.1. Региональные разновидности главных типов культур в древности

В таблице 5.1 представлены сведения по всем перечисленным регионам самостоятельного одомашнивания (и не только), названы наиболее известные виды культурных растений и домашних животных и приведены наиболее ранние даты их одомашнивания. Из девяти кандидатов на статус центров независимого зарождения сельского хозяйства Юго-Западная Азия первенствует с точки зрения достоверно установленного возраста одомашнивания как растений (около 8500 г. до н. э.), так и животных (около 8000 г. до н. э.); этому же региону принадлежит безусловный рекорд по количеству достоверных радиоуглеродных датировок первичного производства продовольствия вообще. Почти таким же древним является одомашнивание в Китае, тогда как на востоке Соединенных Штатов оно явно произошло на шесть тысяч лет позднее. Самые ранние достоверные данные по остальным шести кандидатам «младше» ближневосточных, однако этих достоверных данных слишком мало, чтобы мы могли быть абсолютно уверены в  отставании соответствующих регионов от Юго-Западной Азии и при необходимости назвать конкретный срок задержки.

Вторая группа состоит из регионов, где было одомашнено хотя бы по паре местных растений и животных, но где производство продовольствия в основном базировалось на культурах и животных, одомашненных другими. Эти заимствованные доместикаты постольку, поскольку они положили начало мест­ному производству продовольствия, можно было бы назвать растениями- и животными-«основателями». Знакомство с доместикатами-«основателями» позволило аборигенному населению перейти к оседлости, тем самым повысив вероятность культурной эволюции местных диких растений, которые осевшее население могло собирать, приносить домой и сперва бессистемно, а затем целенаправленно высаживать.

В три или четыре таких региона группа доместикатов-«основателей» попала из Юго-Западной Азии. В частности, в Западной и Центральной Европе производство продовольствия началось с проникновения ближневосточных культур и скота где-то между 6000 и 3500 гг. до н. э., а в дальнейшем была самостоятельно выведена по меньшей мере одна культура — мак (плюс, вероятно, овес и некоторые другие). Ареал диких маков ограничен побережьем западного Средиземноморья, их семена не были обнаружены при раскопках поселений древнейших земледельческих общин Восточной Европы и Юго-Западной Азии, а впервые появляются только на ранних земледельче­ских стоянках Западной Европы. Напротив, ареал диких предков большинства культур и одомашненных животных Юго-Западной Азии не захватывал Западную Европу. Производство продовольствия, напрашивается вывод, возникло в Западной Европе не самостоятельно, а началось с проникновения ближневосточных доместикатов. Через какое-то время уже сложившиеся в Западной Европе земледельческие общества окультурили дикий мак, и только после этого он в качестве культуры распространился на восток.

Еще один регион, где локальное одомашнивание, скорее всего, было спровоцировано проникновением основных культур из Юго-Западной Азии, — это долина реки Инд, протекающей на Индийском субконтиненте. Самые древние земледельческие общины этого региона в VII тысячелетии до н. э. возделывали пшеницу, ячмень и другие культуры, прежде выведенные в Плодородном полумесяце и очевидным образом попавшие сюда через территорию Ирана. Следы доместикатов, самостоятельно выведенных из диких видов-эндемиков Индийского субконтинента, в частности горбатого скота и кунжута, появляются в долине Инда уже позднее. В VI тысячелетии до н. э. проникновение тех же самых ближневосточных культур дало старт производству продовольствия и в Египте. Аборигенными культурами, которые позднее вывели местные земледельцы, были фиговое дерево сикомор и местная разновидность сыти — чуфа.

По аналогичному сценарию, возможно, развивались события и в Эфиопии, обитатели которой уже несколько тысячелетий возделывают пшеницу, ячмень и другие культуры Юго-Западной Азии. Эфиопы также одомашнили многие местные дикие виды, и большинство полученных ими культур по-преж­нему выращиваются только в Эфиопии, хотя один — кофейное дерево — распространился сегодня по всему миру. Тем не менее до сих пор неизвестно, когда эфиопы начали культивировать эти местные растения — до или после заимствования ближневосточной группы.

Если взять все упомянутые и неупомянутые регионы, где производство продовольствия зародилось в результате проникновения чужих основных культур, требует прояснения еще одно обстоятельство. Сами ли охотники-собиратели, населявшие их, заимствовали основные культуры у соседей-земледельцев и стали земледельцами по их примеру? Или первичная группа доместикатов была принесена вторгшимися аграрными племенами, которые, благодаря земледелию, размножались быст­рее аборигенов и поэтому могли вытеснить их — убивая, сгоняя с места, ассимилируя на их собственной территории?

В Египте, по всей видимости, имел место первый сценарий: местные охотники-собиратели попросту добавили ближне­восточные доместикаты к своему рациону диких растений и животных, а земледелие и скотоводство — к числу своих основных навыков добывания пищи, и тогда заимствованные навыки постепенно вытеснили все остальные. Другими словами, начало локальному производству продовольствия положили пришлые культуры и животные, а не пришлые народы. То же самое, должно быть, произошло и на атлантическом побережье Европы, где в течение многих столетий местные охотники-собиратели осваивали пришедшее из Юго-Западной Азии овцеводство и возделывание хлебных зерновых. В Капской области Южной Африки местные охотники-собиратели кой-коин превратились в скотоводов (но не земледельцев), заимствовав из более северных районов Африки (а в конечном счете из Юго-Западной Азии) овец и коров. Аналогично охотники-собиратели североамериканского юго-запада, заимствуя мексиканские культуры, постепенно превратились в земледельцев. В этих четырех регионах начальный сельскохозяйственный период не оставил никаких или почти никаких следов одомашнивания местных растительных и животных видов, но вместе с тем и никаких или почти никаких свидетельств популяционного переворота.

На противоположном краю спектра находятся регионы, в которых старт производства продовольствия был приурочен к стремительному вторжению чуждого элемента — не только культур и животных, но и людей. Мы знаем о таких вторжениях наверняка, потому что они происходили в современную эпоху и их участниками были умеющие читать и писать европейцы, которые рассказали об этих событиях во множестве книг. Регионы, о которых идет речь, это Калифорния, тихоокеанский северо-запад Северной Америки, аргентинская пампа, Австралия и Сибирь. Еще несколько столетий назад их населяли охотники-собиратели: коренные американцы (в первых трех случаях), австралийские аборигены и коренные сибир­ские народы. Этих охотников-собирателей убивали, заражали болезнями, сгоняли с земли или, как правило, постепенно вытесняли за счет численного превосходства пришлые земледельцы и скотоводы из Европы, которые принесли с собой собственные культуры и не одомашнили ни одного аборигенного дикого вида (за исключением австралийского орехового дерева макадамия). В Капской области Южной Африки европейские колонисты застали не только охотников-собирателей кой-коин, но и скотоводов кой-коин, которые уже разводили животных, но не знали сельскохозяйственных культур. В результате, как и обычно, здесь распространилось земледелие, базирующееся на импортированных культурах, не было одомашнено ни одного аборигенного дикого вида и произошло масштабное вытеснение аборигенного населения.

Дополнительно следует сказать, что тот же сценарий взрывного развития производства продовольствия, базирующегося на импортированных доместикатах, в сочетании со стремительной и масштабной сменой состава местного населения, судя по всему, неоднократно реализовывался в доисторическую эпоху. В отсутствие письменных документов указания на подобные популяционно-хозяйственные перевороты древности приходится искать в данных археологии или получать путем анализа и обобщения данных лингвистики. В этом смысле определеннее всего можно говорить о случаях, в которых совершившаяся смена состава населения не вызывает вопросов ввиду явного морфологического отличия скелетных останков пришлых земледельцев от останков вытесненных ими охотников-собирателей и ввиду за­свидетельствованного проникновения чуждого типа керамики, которое сопровождало импорт культур и домашних животных. В дальнейшем я посвящу две главы самым бесспорным примерам таких популяционных сдвигов: австронезийской экспансии из Южного Китая на Филиппины и острова Индонезии (глава 17) и экспансии народа банту на пространстве субэкваториальной Африки (глава 19).

Юго-Восточная и Центральная Европа представляют похожую картину резкого старта разведения пришлых культурных растений и животных (ближневосточного происхождения) и производства керамики. Возможно, одним из компонентов этого исторического сдвига тоже стало вытеснение старых греков и германцев новыми греками и германцами — так же, как старожилы на Филиппинах, в Индонезии и субэкваториальной Африке вынужденно уступили место пришлым народам. Однако различия в строении скелета между исконными охотниками-собирателями и сменившими их земледельцами в Европе менее выражены, чем на Филиппинах, в Индонезии и субэкваториальной Африке. Поэтому гипотеза о смене состава населения Европы либо малообоснованна, либо требует оговорок.

Одним словом, можно констатировать, что производство продовольствия зародилось самостоятельно лишь в нескольких регионах мира, к тому же с широким временным разбросом. Жители соседних с ними регионов либо заимствовали сельскохозяйственные навыки, либо были вытеснены мигрировавшими из регионов-очагов производителями продовольствия — опять же в совершенно разное время. Наконец, народы некоторых регионов, экологически благоприятных для производства продовольствия, в доисторическую эпоху ни пришли к сельскому хозяйству самостоятельно, ни переняли его у кого-либо извне — они остались на охотничье-собирательской стадии до тех пор, пока их не подмял под себя современный мир. Таким образом, популяции регионов, имевших временную фору в производстве продовольствия, стартовали раньше

Данная книга охраняется авторским правом. Отрывок представлен для ознакомления. Если Вам понравилось начало книги, то ее можно приобрести у нашего партнера.
Поделиться впечатлениями